Он распахнул дверь и выпрыгнул в объятия ветра. Покувыркался в рыхлых весенних сугробах, встал, отряхнулся и, уже едва видимый, послал мне воздушный поцелуй.
Наверное, ему показалось, что я люблю, когда со мной прощаются именно этим способом.
НЕУТОМИМЫИ ЗУБЗАЕВ
Позвольте среди множества людей, размышляющих о жизни, выделить Зубзаева и ненадолго осветить его душу, страдающую во мраке будней.
Утро. Зубзаев едет в автобусе, стиснутый со всех сторон. На повороте кто-то крепко ударяет его локтем в бок.
— Прости, отец,— раздается сверху бас здоровенного парня.
— Был бы я тебе отец...— говорит Зубзаев.— Отца бы ты пожалел, а чужому человеку можно ребра ломать. Правильно, чего с ним, чужим, церемониться?
Автобус сильно встряхивает.
— Полегче нельзя?— кричат водителю.— Людей везете!
— Вы ему что, родные?— усмехается Зубзаев.— Были бы родные, так не возил бы...
На службе он спрашивает подчиненного, забывшего выполнить поручение:
— А поесть вы сегодня не забыли?
Подчиненный огрызается.
С грустью смотрит на него Зубзаев.
— Небось жене бы вы так не ответили,— говорит он.
В обеденный перерыв он идет в столовую.
— Попробовала бы она своему мужу немытый бокал поставить,— говорит он про официантку соседу по столику.
На что нетребовательный сосед отвечает:
— Было бы пиво, а бокальчик можно салфеточкой протереть.
Презрительно смотрит на него Зубзаев.
— Дома они бы постыдились такую дрянь готовить,— сообщает он официантке про поваров.
Официантка, естественно, отвечает:
— А вы шли бы обедать домой.
Гневно и горько смотрит на нее Зубзаев...
— А себе они тоже черствый хлеб берут?— громко спрашивает он в булочной, тыча вилкой в подсохший батон.
По дороге домой он останавливается возле уличного лотка. Очередь разбирает апельсины. У бойкой продавщицы все горит в руках: плоды оранжевым веером летят в пластмассовую плошку, плошка плюхается на весы и, ненадолго задержавшись на них, опрокидывается над очередной растопыренной авоськой. Стрелка весов еще мечется по шкале, а продавщица уже выкрикивает: «Три сорок пять... Дайте без сдачи... Следующий!»
Зубзаев смотрит на ее снующие пальцы, на которых сверкает золото:
— Двух колец мало, на третье зарабатываешь... И еще гнилье суешь...
Он на лету выдергивает раздавленный апельсин и демонстрирует его, подняв над головой.
— Где гнилье? Где?— нагло парирует продавщица.— Да господи, подумаешь...
Она забирает у Зубзаева апельсин, разглядывает его, укоризненно покачивая головой, потом небрежно швыряет в кучку гнили возле лотка и — тоже демонстративно — добавляет в плошку два безупречных плода.
— Пожалуйста,— подчеркнуто вежливо говорит она благоразумно молчащей покупательнице. При взгляде на Зубзаева ее глаза темнеют — Чего тебе тут надо? Тебе, что ли, вешают? Без очереди захотел?
Очередь довольна сверхскоростным обслуживанием, все заранее смирились с обвесом и молчат. Зубзаев ретируется.
Дома он обедает во второй раз.
— В столовой такое не подадут,— говорит он жене.
За едой он рассказывает про раззяву-шофера, про грубого подчиненного, про жулика-повара и бессовестную продавщицу.
Сын-школьник самостоятельно сбил полочку для книг.
— Молодец,— хвалит Зубзаев.— Аккуратно. Сразу видно, не на фабрике для чужого дяди сработано.
Потом все садятся к телевизору, смотрят фильм.
— Состряпали халтурку,— усмехается Зубзаев.— Правильно: кто мы им такие, чтобы стараться? А сами небось заграничные боевики глядят...
Жена стелет свежую простыню, принесенную из прачечной.
Зубзаев подходит, изучает.
— Своей маме они бы так крахмалили,— говорит он.— Работнички!
В постели он долго ворочается, не может уснуть. Настроение, как всегда, препакостное. Ибо жена готовит ничуть не лучше, чем повара в той столовой, полку сын сколотил отвратительно, всю скособочил. Да если уж быть до конца принципиальным и последовательным, он, Зубзаев, должен и своим домашним выговаривать точно так же, как на службе, в столовой, в магазинах, в общественном транспорте. Поскольку эти домашние — тоже халтурщики и растяпы. Но ведь все-таки это свои, родные люди... Кому выплеснешь все, что накопилось в душе за день? Кто понимающе поддакнет? Поддержит твое негодование, твою иронию, твой обличительный пыл?.. А с другой стороны, ведь это ежедневный самообман, фальшь, приспособленчество...
Похрапывает жена, бормочет во сне сын, а у Зубзаева мысли, мысли, мысли... И дети наши у нас уже научились халтурить... А у них их дети научатся... Кто виноват? Все виноваты... Значит, никто?..
Бедный Зубзаев!
ЦЕННЫЙ ДЯДЯ ГРИША
— У меня к вам необычное предложение,— сказал редактор.— Мы много пишем о героях, и это, конечно, правильно. Но и обычных людей тоже нельзя забывать. Найдите простого человека, который не покоряет вершины гор, не изобретает, не сочиняет, не сражается на спортивных аренах, а живет и работает, работает и живет — скромно, неприметно, но честно!
Я вернулся домой и начал размышлять. Итак, нужен «не академик, не герой, не мореплаватель, не плотник...» Позвольте, почему не плотник? Именно плотник, плотник нашего домоуправления Шуршалкин! Дядя Гриша с утра до вечера возится в своем уголке, пилит, строгает, приколачивает... Скромняга из скромняг!
И я побежал к дяде Грише:
— Здрасьте! Хочу написать о вас в газету!
— А чего про меня писать?— испугался дядя Гриша.— Я ничего, я работаю. Сроки соблюдаю, на качество жалоб нет.
— Дядя Гриша, я и не собираюсь критиковать, наоборот. Хочу написать о вашей жизни.
— Чего про меня писать,— смутился дядя Гриша.— Живу без приключений. Живу и работаю. Работаю и живу.
— Это замечательно! Как раз то, что мне надо. Нашу редакцию интересуют простые, скромные люди, такие, как вы.
— Вот оно как!— удивился дядя Гриша.— Тогда, конечно...
Мой очерк появился в газете через неделю. Назывался он — «Приметная неприметность». С восхищением писал я, что дядя Гриша никогда не занимал руководящих должностей, не искал популярности в спорте или на сцене, дальше нашего города в жизни не бывал, не писал писем и не получал их... Кому-то, заключал я, дядя Гриша может показаться серой личностью, но это по-своему обаятельная серость...
В тот же день меня поздравили с удачным очерком и предложили сделать радиопередачу о Шуршалкине.
В день передачи я с беспокойством уселся у репродуктора — как-никак Шуршалкин был моей находкой. Я очень боялся, что он будет мямлить, как в первой беседе со мной. Но дядя Гриша сумел перебороть природное смущение. С запинками, но в целом толково он сообщил, что никогда не совершал подвигов, не руководил, не искал популярности, не выезжал из города и не писал писем.
Еще через неделю Шуршалкин выступил в телевизионной передаче «Люди бывают разные». До него выступали артист, токарь и художник. Артист, стесняясь, рассказал о своих гастролях за рубежом. Токарь пробормотал про свое изобретение, дающее немалую экономию. Художник, стыдливо отведя взгляд от камеры, поведал, что его картина приобретена музеем. Шуршалкин терпеливо дождался своей очереди и очень бойко доложил о том, как он не участвовал, не был и не совершал. Ведущий тепло поздравил дядю Гришу с такой очень цельной и по-своему интересной судьбой.
На какое-то время я потерял Шуршалкина из виду. Доходили слухи: то он выступал на открытии клуба книголюбов, то на вечере «Для тех, кому за тридцать», то где-то еще. Мне было приятно, что именно я открыл людям этого скромного человека.
Недавно я встретил его на общегородском собрании. Ссутулившись, он шел между рядами кресел, удивительно скромный и неприметный. Как ему, должно быть, неуютно здесь, среди известнейших людей города.