Офицер спросил, почему я жалуюсь на врача. Я коротко объяснил, что Абд аль-Монейм Абуль Ата ранен, что его нужно лечить, а врач выслушал ему грудь и спину и, не взглянув на его искалеченные уши и глаза, выпроводил нас. Необходимо вернуть Абд аль-Монейму зрение и слух. Нужно, чтобы он рассказал мне, как все произошло тогда, в половине десятого. Офицер покачал головой. Большие часы торжественно, словно возвещая смерть, пробили семь. Офицер сказал:
— Приходите завтра утром.
Земля ушла у меня из-под ног. Я шагнул вперед:
— Прошу вас, сделайте все возможное. Мы ходим целый день, а я даже не могу его спросить, не устал ли он.
— Приходите завтра утром, — повторил офицер. Мне почудилось, что день умер, сраженный мотыгами, серпами, пулями, ланцетами. Ночь навеки объяла все вокруг. Я сказал:
— Господин, неужели вам безразлична судьба человека, который потерял зрение и слух, ничего не видит и не слышит?! Мне кажется, вы сами… нет, простите, это я сам ничего не вижу и не слышу.
На его лице появилось слабое подобие улыбки.
— Сказано вам, приходите завтра утром.
Его слова, как веревка, связали меня по рукам и ногам, не давая двинуться с места. Словно пары хлороформа наполнили мою грудь. Ясное дело, ему неохота себя утруждать. Быть может, до нас ему докучали другие, и он решил нас спровадить. Уже от двери я услышал, как он произнес: «Там видно будет».
Снаружи царила темная, зловещая ночь. Бледные звезды едва мерцали, они были совсем не такие, как в Кяфр-Амер. Прохожие шли мимо нас, вытягивая шеи, прислушиваясь к шорохам, как звери в дремучем лесу. Смотрят на нас и ровно ничего не знают ни обо мне, ни о несчастном Абд аль-Монейме, низвергнутом в вечную ночь. Сердце мое ноет в груди. Ребра жгут, как раскаленные железные прутья. Абд аль-Монейм вернется домой. Он не сможет работать, взбираться на пальмы, собирать сливы и яблоки. А я никогда не услышу голос матери, не возьму чашку чая из ее рук, словно я ее никогда не видел и не слышал, словно ее и не было вовсе. Где она, почему ушла? Через несколько лет я уже не смогу вспомнить ее черты, ее зеленую татуировку, не припомню, какого она была роста. А люди станут тяготиться Абд аль-Монеймом, гнать его прочь. Быть может, иные милосердные господа порой подадут ему лепешку и кусок мяса по случаю праздника. А может, малые дети, которые только сегодня родились на свет, будут кидать в него камнями и выкрикивать обидные слова, которых он не услышит. А я так и не узнаю от него, как все произошло, что было тогда, в половине десятого. И если через десять лет, или через пять, или даже всего через год я скажу кому-нибудь, что моя мать, пятеро братьев и единственная сестра погибли все разом, на меня посмотрят с сомнением и скажут: он сумасшедший или хочет нас разжалобить. Даже сейчас, если я стану ездить по большим городам, взывать к прохожим на улицах, молить, чтобы они мне поверили, чтобы вылечили Абд аль-Монейма Абуль Ата, молодые люди засмеются, девушки отведут глаза, и все скажут в один голос: это опять выдумки попрошаек, ведь сам он остался жив, разве не так? И если я повторю им то, что поведал мне дядя Халиль о столяре, его жене и троих детях, они решат: бред сумасшедшего или россказни старика, впавшего в детство. Если б они спросили меня, где ж твой столяр, я рассказал бы им, что слышал от дяди Халиля о мрачном желтом вечернем сумраке, в котором гремят орудийные залпы. Невидимые снаряды пролетают со свистом и взрываются.
Дядя Халиль рассказывал, что столяр приходил к нему, садился и подолгу молча курил. Через несколько дней он наконец заговорил впервые. Огляделся вокруг и громко сказал: «Салям алейком. Я навещу своих детей». Пошел на кладбище, прочитал Фатиху, лег подле могилы и уже не встал. Я тогда спросил: «Он умер, дядя Халиль?» А он, не отвечая на вопрос, отозвался: «Аллах всех нас призовет к себе».
Никто из встретивших меня на мосту у деревни не задал мне ни единого вопроса. Всякий раз, возвращаясь домой, я всматриваюсь в лица, спрашиваю о людях и непременно узнаю какие-нибудь новости. Встречая мужчину, женщину или ребенка, я мысленно говорю себе: «Значит, они живы». А тогда я, не останавливаясь, дошел до старого, заброшенного дома и поселился там вместе с Абд аль-Монеймом. И вот до меня доносятся ночные звуки и дневной шум. Я слышу топот людей, бегущих к укрытиям, грохот взрывов. Потом наступает тишина, и наконец раздаются людские голоса, окликающие друг друга. Сначала они окликали и меня. Но со временем про меня забыли. Теперь я вижу только Хильмию, которая была подругой моей матери с детства и до конца ее жизни. Она приносит нам еду, стирает наше белье. Абд аль-Монейм сидит молча, слова не вымолвит. Он — воплощенная немота. Мир для него бесплотен, неосязаем. Он погружен во мрак, куда не проникают ни вспышки выстрелов, ни разрывы снарядов, ни шум машин.
Пришел к нам однажды шейх Хамид. Я слушал его слова, а сам упорно ждал, что вот сейчас в дверях покажется моя мать, а за нею и братья. О, если б они пришли! Я никогда не расстался бы с ними. Проводил бы с ними всякий день, всякое мгновение. И Абд аль-Монейм был бы с нами. Вот уже несколько дней не слышно взрывов. Я прислушивался к шуму машин, к людским голосам, к громким крикам мальчишек. Потом узнал от Хильмии, что стрелять перестали, но никто не знает, кончилась война или нет. Постепенно я забыл черты молодого врача, офицера, директора школы. Забыл, как выглядит газета. Не помню, чем отличается «Аль-Ахрам» от «Аль-Ахбар» и существуют ли другие газеты. Может быть, выходит какая-нибудь новая. Всякий раз, как я включаю радио, оно изрыгает веселые песни и нескончаемую болтовню дикторов. Все это, как вата, забивает мне уши, и я глохну. Я все время разговариваю с Абд аль-Монеймом, всматриваюсь в его незрячие глаза. Он слеп и глух. Но я уверен, что меня он слышит и видит.
Я встретился с одним высокопоставленным человеком, который посетил нашу деревню, и сказал ему, что врач выслушал Абд аль-Монейму грудь и спину, что офицер оставил без внимания мою жалобу на врача, а когда мы снова пришли к этому офицеру, его уже след простыл, и нас не пожелал выслушать ни один представитель власти. Я хотел было упомянуть, как у меня отобрали удостоверение личности. Тут один из сопровождавших спросил: «А что с ним? В чем дело?»
Я даже не взглянул на спросившего и продолжал говорить, обращаясь прямо к высокому начальству. Я объяснил, где, когда и как был ранен Абд аль-Монейм, какое нужно лечение. Начальник обернулся и позвал: «Сабри…» К нему поспешил молодой человек с бумагой и шариковой ручкой: «Слушаю…» — «Запиши фамилию. Пускай он завтра придет, мы отправим его в больницу». Все вокруг зашумели, одобряя решение начальника. А какой-то мужчина с толстой шеей, которого я никогда прежде не видел, произнес, указывая на Абд аль-Монейма и, кажется, на меня тоже:
— Вот яркий пример стойкости феллахов, которые, невзирая на все трудности, продолжают жить здесь, в этой деревне, в суровых условиях, перед лицом врага.
«Поминание славного Тайбуги, защитника обиженных»
Пер. Т. Демидовой
Хвала Тебе, пославшему ясную Книгу нашему пророку, благороднейшему из посланных. Тебе, поведавшему нашему пророку предания прошлых и будущих поколений. Благодарим Тебя, что Ты собрал нас в своей общине, и просим у Тебя поспешения.
Случилось так, что я заинтересовался историей этого удивительного человека по имени Тайбуга, стал собирать свидетельства о нем и нашел среди старых рукописей разрозненные записки, называющиеся «Поминание славного Тайбуги, защитника обиженных» и принадлежащие перу раба божьего Ибн аль-Хаддада. Радости моей не было предела, ибо эта рукопись открывает многое из того, что, казалось, было навсегда утрачено. Я решил переписать ее и пустить в свет: может статься, и нам когда-нибудь воздастся за труды. Слава Аллаху, владыке миров.
«Итак, я продолжаю свой рассказ: темная, глухая ночь окутывает лагерь, но лагерь не спит, волной пробегают возгласы „Аллах велик!”, „Аллах велик!”; как растрепанный хлопок или хлопья пены, падает с неба снег, подымается с земли и снова падает, падает, укрывая лошадей и поклажу. Немало воды утекло с тех пор, как султан, наш государь, осаждает последнюю крепость, оставшуюся за франками в Сирии. Солдаты устали, и каждый из нас думает: „Или снять осаду, или атаковать крепость. Говорят, в лагере чума… Если не поторопимся, не устоим против неверных”.