— По правде сказать, вы хотя и горец, но дутый любовник. Да, признаюсь, сначала вы кажетесь очень привлекательным. Но и это не вы. Какой-то предок восемнадцатого века, какой-то пылкий романтик, темноглазый якобинец, проигравший бой, оставил вам в наследство это изборожденное страстями лицо, это выражение глаз, как оставляют в наследство табакерку или серебряный кубок. А нам, женщинам, так хочется знать, что за этим кроется, — вот и приходится и раз, и другой ложиться с вами в постель, прежде чем мы наконец признаемся себе, что за этим абсолютно ничего нет, кроме желания провести с женщиной часок после ленча, не беря на себя никакой ответственности. Не скажу, что вы в этих делах плохи, но желания ваши диктуются вовсе не честной страстью, а, скорее, тщеславием.
— Да, быть может, вы и правы. — Все тот же легкий тон. — Может быть, это и тщеславие. А может, и озорство. И что-то еще, совсем другое, какая-то очень древняя, глубоко укоренившаяся потребность — овладевать женой врага.
— Неужели? Разве все мы замужем за вашими врагами?
— Здесь ведь столица Англии. Но вы все время говорите во множественном числе «мы, женщины», словно вас у меня десятки!
— Возможно, почем я знаю! — Она пристально посмотрела на него. Глаза у нее были карие, жаркие, на них он и сделал первую ставку, несмотря на ее величественные манеры и крупные внушительные черты лица. — Я могу назвать по крайней мере троих — две мне сами доверили все, третью я наверняка угадала. Надо бы нам организовать союз: Ассоциация дневных развлечений имени сэра Майкла Стратеррика. Жаль, что вы того не стоите. Все мы очень скоро начинаем понимать — и вовсе не из тщеславия, — что не любите вы нас потому, что по существу любить не способны.
— Пожалуй, вы правы. Причина не в вас. Да, причина во мне самом. Чувство никогда не может выкристаллизоваться во мне — да вы вспомните Стендаля. Даже когда я был молод и глуп, ничего не выходило, а уж теперь, наверно, ничего и не выйдет.
Как он вспоминал эти слова, когда, как дурак, полный отчаяния, вымаливал любовь у прелестной, по неумолимой богини! Как он их вспоминал в другие дни, наступившие очень скоро!
— Так что я всех вас недостоин, а вас, дорогая моя Элисон, особенно.
— Как жаль, что у меня нет магнитофона! — воскликнула она. — Вот хорошо бы прокрутить вам когда-нибудь все это. Как вы ни стараетесь, а в вашем тоне столько покровительственного снисхождения, столько скрытого высокомерия. Какие мы дуры — так рисковать, и ради такой малости! Правда, и в нас есть какое-то озорство. Все мужья, о каких я знаю или догадываюсь, все те англичане, которых вы грабите среди бела дня, когда они делают то, что и вы должны бы делать, — работают, все они немного слишком важные, слишком покладистые. Но они лучше вас, Майкл.
— Да, вероятно, в некоторых отношениях и лучше, — пробормотал он, не глядя на нее.
— Мой бедный Джордж стоит десятка таких, как вы. Вот за что я могла бы вас всерьез возненавидеть, если бы думала, что вы приходите ко мне главным образом назло Джорджу!
Но тут, в первый раз, он искренне запротестовал.
— Только не составляйте себе превратных понятий, Элисон. Думаю, что Джордж во мне терпеть не может все то, что он вообще ненавидит в людях. И оттого, что он не очень-то вдается в свои ощущения и разбираться в своих мотивах не умеет, оттого, что он немедленно любое свое сильное чувство привязывает к какому-нибудь отвлеченному понятию, как флаг к флагштоку, он может позволить себе удовольствие меня не любить. Во-первых, я не англосакс, а кельт. Во-вторых, я тип явно отрицательный. Руковожу я учреждением, соперничающим с ним, не будучи на государственной службе. Штат у меня гораздо лучше. Я понимаю артистов и художников, я им сочувствую, а он — нет. По отношению к женщинам я негодяй, ну и так далее и тому подобное. И все это, дорогая моя Элисон, я принимаю без тени раздражения. И ни малейшего желания делать ему что-нибудь назло у меня нет, но только если дело не касается Дискуса и Комси. Как глава одного учреждения он для меня, главы другого учреждения, неприемлем, так как он делает вредное дело и, с моей точки зрения, проводит глупейшую политику. Но, в сущности, он лично мне скорее даже нравится.
— Он работает куда лучше, чем вам кажется, Майкл. — Ее тон уже стал спокойнее. — Вы его недооцениваете, потому что вы гораздо оперативнее, умнее и беспринципнее его. Вы похожи на всех этих умных, хватких иностранцев, которые годами недооценивали служак-англичан вроде Джорджа, хотя потом им приходилось за это расплачиваться.
— Ну, вас тогда и на свете не было, милая Элисон. И тут сыграли роль вовсе не служаки-англичане, а их флот, их деньги. А теперь, когда эти козыри вышли из игры…
— Я не о том. У Джорджа есть свои достоинства, а вы их не замечаете, потому что вам они непонятны. И если между Дискусом и Комси пойдет борьба не на жизнь, а на смерть…
— Боюсь, что это так.
— …то он вас, по всей вероятности, побьет. Надеюсь, что так и будет.
— Мне пора. — Он надел ботинки, встал и наклонился к ней: — Ну, Элисон, моя дорогая…
— Только не лгите. Ничего хорошего у нас не было. Мы сделали ужасную глупость, и вам стало грустно, а я рассердилась. И это в последний разговорю вам честно.
Машины у сэра Майкла не было. Только в очень плохую погоду было не совсем приятно идти от его квартиры на Найтсбридж до Комси, помещавшегося на Принсес-плейс в Мейфэре, недалеко от Шеперд-маркета. Да и стоило ли возиться с машиной, искать стоянку? Стоило ли выезжать на машине за город по субботам и воскресеньям, как делают толпы дураков, когда поездом ездить много удобнее? Сейчас он взял такси у Хаверсток-хилл и поехал в Мейфэр по многомильным дорогам Лондона, который казался ему безликим и бездушным — огромный, унылый хаос, Америка, но без ее энергии и напора, Европа, но без ее культуры и веселья, город, сохраняющий разрушенные бомбами участки, словно кладбище, где похоронили его прежнюю сущность, его облик, его душу.
— Простите, что опоздал, Дадли, — сказал он Чепмену, ожидавшему его прихода, и стараясь вложить в эти слова все свое обаяние. — Да, нехорошо. Вечно я забываю, что все вы тут люди семейные, вам хочется поскорее домой, к своим. Не то что мне — старому холостяку, в пустую квартиру. Не стану вас обманывать — впрочем, это не так легко — и скажу вам откровенно: ненавижу работать в дневные часы, всегда ненавидел, с самого Оксфорда, вот и выходит, что я готов приступить к работе именно тогда, когда вам, друзья, вполне естественно, уже не терпится уйти домой. Ну, давайте скорее посмотрим все. Я отложу то, над чем еще придется подумать.
После недолгого разговора Дадли Чепмен, коренастый человек, очень добросовестный, но начисто лишенный честолюбия и воображения, вдруг ухмыльнулся во весь рот. Улыбку трудно было не заметить, потому что пухлое, солидное лицо Дадли по внушительности напоминало кусок отборной филейной вырезки, предназначенной для торжественного банкета в Гилд-холле.
— В чем дело, Дадли? Я что-то упустил?
— Нет, сэр Майкл. — Хотя директор Комси был на короткой ноге со своими служащими, но никакой фамильярности с их стороны не поощрял. — Вспомнил одну вещь. Пока вас не было, из министерства просвещения мне звонил Данн, сказал, что сегодня они направили Тима Кемпа в Дискус.
— И отлично сделали. Во всяком случае, сюда я его не взял бы. Если кому-то в Комси надо пить, так лучше я возьму это на себя. А кроме того, и сам Кемп меня недолюбливал, Бог его знает за что, наверно, за то, что я был терпимее всех его начальников. У вас еще что-нибудь ко мне?
— Да, еще одно, сэр Майкл. Мисс Тюдор ушла, и нам теперь нужна новая машинистка-стенографистка. Конечно, можно дать объявление, а не то я могу попросить Данна — мы с ним друзья.
Улыбка явного злорадства осветила длинное смуглое лицо сэра Майкла, засверкала в его светло-зеленых глазах.
— Дадли, окажите мне услугу. Сначала спросите Данна, сколько служащих у Дрейка в Дискусе, и если, как я подозреваю, у них штат больше нашего, пусть Данн, в виде личного вам одолжения, настоит, чтобы Дискус передал нам одну из своих машинисток-стенографисток. Можете это сделать?