Единственный портрет украшал кабинет — на его обитателя печально смотрел Тарас Шевченко.
Портрет был изготовлен во времена Центральной рады — великого Кобзаря богомазы-самостийники нарядили в вышитую сорочку и соломенный брыль, отчего он неожиданно стал похож на деревенского пасечника. Злата не раз говорила дяде, что не таким она представляет поэта, но тот и слушать не хотел — этот портрет, как он говорил, напоминал ему о бурной юности.
Конечно же, в этом кабинете находились и награды Левка Степановича: «Золотой крест», «Серебряный крест» и какая-то немецкая медаль, название которой Злата не знала. «Золотой» и «Серебряный» кресты Макивчук получил за особые заслуги перед ОУН, медаль ему вручили немцы в бытность господина редактора бургомистром в одном из местечек Подолии. О тех временах Левко Степанович обычно вспоминал неохотно. Ему тогда только чудом удалось выскользнуть из рук партизан. «Кошмарными» называл он и дни, когда вместе с немцами спешно покидал Украину.
Еще в кабинете в специальном сундучке находилась парадная форма сына Макивчуков — Олеся, погибшего в рядах дивизии СС «Галиция».
На осмотр второго этажа не осталось времени — гости вот-вот прибудут. Но Злата и так знала, что там, в спальне, горой вздыбились пуховики, прикрытые немецкими голубыми накидками, что тетка, конечно, без меры все застелила дешевыми, ярчайших цветов ковриками, а на подоконниках — милая ее сердцу герань в глиняных горшках.
Тетка Евгения позвала Злату на кухню — такую же аккуратную и унылую, как и весь особняк.
Тетке Евгении помогали готовиться к парадному ужину две молоденькие девушки из редакции — не то машинистки, не то курьеры. Они сноровисто и умело разделывали хлеб и ветчину под крохотные бутерброды, перетирали фужеры и тарелки.
Злата хотела было сказать, что из этого особняка так и прет арийским духом, а немецко-украинский стиль его интерьера может быть воспринят кое-кем как намек, но передумала. Тетка все равно не поймет, а Левко Степанович со временем сам наведет порядок.
Она познакомилась с девушками: Галя и Стефа служили в редакции машинистками. Они были счастливы, что могут приносить пользу национальному делу и наконец-то имеют постоянную работу.
— А где работаете вы? — поинтересовалась Стефа.
— Учусь, — ответила Злата.
И это была почти правда. Злата действительно училась в специальной школе ОУН, готовилась к выполнению своего «высшего национального долга» — к борьбе с «большевиками и москалями».
Одному очень близкому человеку Злата как-то сказала, что видит в том смысл жизни.
— А что они тебе сделали, большевики и москали?
— Отняли родину.
— А была ли она у тебя, родина?
Близкий человек отличался неуживчивым и колючим характером. К националистам прибился случайно — побоялся после войны возвращаться на Украину, откуда вывезли его в сорок третьем фашисты в качестве «рабочей силы». Поверил националистам, а потом почти открыто жалел об этом.
— Не оскорбляй! — Когда Злата сердилась, глаза у нее выцветали от ярости.
— Мы сами себя лишили родины…
Злата донесла на близкого ей человека в службу безпеки.
Гости собрались, когда часы в гостиной пробили восемь.
Приходили по одному. Хлопцы из СБ принимали у них пальто и шляпы. Встречал гостей лично редактор Макивчук.
— Степан, дорогой! Какое счастье видеть тебя! — с неподдельным восторгом обнял он Мудрого.
Степан искоса глянул на охранников, недовольно проворчал: «Пистоли поховайте, выдно…» Это были его люди, и сюда он пришел не только, чтобы провести вечер в кругу близких соратников, но и проверить, все ли в порядке в только что прорезавшемся «голосе вильных украинцев».
Пришел Боркун. Он доброжелательно поздоровался с Мудрым, подчеркнул:
— И вы завитали? Радый…
— Хлопцы! Помогите же уважаемому гостю снять пальто, — подкатился к нему Левко Степанович. Казалось, он светился от радости.
Появилось несколько сотрудников редакции. И Мудрый и Боркун их хорошо знали, сами рекомендовали в штат. Точнее, подобрали этот штат, а потом уже редактора, которому сказали: «Вот ваши сотрудники, делайте с ними газету». Впрочем, в немногочисленной украинской колонии все знали друг друга. И не только в лицо, а до мелких деталей официальных биографий, до привычек и странностей.
Гости вели себя чинно, степенно обменивались приветствиями, вежливо уступали дорогу у двери в гостиную. Так же чинно вели себя в свое время их родители, собираясь на день именин или иное торжество в далекие дореволюционные дни в местечках, на той далекой, старой, доброй Украине, где служили управляющими, директорами гимназий, владели хуторами и сахарными заводиками.
Как Евгения перенесла в «арийский» особняк герань и вышитые полотенца, так и они цепко сохранили и берегли традиции старого мира, вывезенные десятки лет назад с украинской земли.
Они любили вышитые сорочки и жупаны, по воскресеньям — вареники вместо сосисок, тщательно берегли те немногочисленные реликвии, которые удалось прихватить с собой и которые подчеркивали их принадлежность к неньке-Украине.
Но больше всего на свете они любили воспоминания: о беззаботных днях на отцовских вишневых хуторах, о Львове и Киеве — прекрасных городах, где многие из них обучались наукам, о встречах с «корифеями украинской национальной мысли» и своей неустанной работе на ниве пробуждения национального сознания.
Еще недавно многие из них с гордостью называли имена «друзей» из высших сфер «третьего рейха». Теперь же эти имена были запрятаны в самые дальние тайники памяти. Было бы дурным тоном вспомнить тому же Мудрому о внимании к нему Эрвина Штольца, заместителя начальника абвера II (диверсии и саботаж).
Не могли быть темой для общих разговоров и проблемы нынешнего состояния националистической организации. Это была высокая политика, определявшаяся «лидерами».
Здесь собрался узкий круг людей, притершихся друг к другу, но никогда и никому не доверявших — даже самым близким.
И был среди гостей Макивчука странный человек — Щусь. Так его все и звали — Щусь, хотя вряд ли кто стал бы утверждать, что это подлинная фамилия. Щуся редко видели трезвым и никогда не встречали пьяным. Вот уже несколько месяцев он вливал в себя дозы спиртного, презирая трезвых, но не переступая черту, за которой белая горячка. Под глазами у него темнели круги, глаза были воспаленные, над ними нависли тяжелые, набухшие веки. Как и всякий подвыпивший человек, Щусь говорил громко и резко, бесцеремонно вмешиваясь в чужие споры. Его не очень любили приглашать на вечеринки и торжества, он же, нимало не смущаясь, приходил сам, прослышав, что где-то есть выпивка и люди.
Шепотом рассказывали, что стал таким Щусь после того, как пришлось ему в Жешувском воеводстве Польши истреблять семьи украинцев, отказавшихся поддерживать бандеровцев. Не так давно Щусь курьером ходил на «земли» и возвратился вконец издерганным, и на какое-то время странно присмиревшим. Пить стал еще больше.
— Панове, — влез Щусь в разговор гостей, чинно рассуждавших о том, как рубят под корень большевики основы украинского самосознания, — чепуху вы несете, звыняйте.
— То есть как это чепуху? — возмутился Левко Степанович.
— На Украине никогда не делалось столько, сколько сейчас, для развития языка, литературы, науки, культуры. У них куска хлеба не хватает часто, а книги миллионными тиражами издают. Сами в землянках живут, а школы строят. И какие школы!
— Опять хватил лишнего, — пробормотал себе под нос Макивчук.
Щусь услышал, подошел вплотную к редактору, погрозил пальцем:
— Ох, Левко, плохо ты кончишь! Свои же, как теля на веревочке, прирежут…
Назревал скандал, и Макивчук поспешил потушить его, сунув Щусю чарку с водкой. Щусь, когда выпивал, становился покладистее.
Ждали Крука. Это был один из приближенных вождя ОУН, его правая рука. Крук стоял у истоков высокой политики, он определял вместе с несколькими лицами эту политику и разрабатывал практические шаги для ее осуществления.