— Сроду меня так никто не звал, — резко сказала Леся. — Да и не с Подолья я…
«Осторожная», — отметила Ганна. И, действуя скорее по наитию, нежели по заранее продуманному плану, рассказала вдруг Лесе об оплошности следователя. Закончила словами:
— Второе твое псевдо — Мавка… Подолянка — Мавка… Гарно!
Леся покосилась на Яну — девушка уже спала. И тихо, но решительно открестилась от всего, что ей наговорила Ганна:
— Нет, это «им» не удалось мне пришить. Как ни пытались — не вышло. А сижу я по другому случаю.
— По какому, если не секрет? — живо заинтересовалась Ганна.
Раньше все ее попытки что-то выудить у Леси та мягко отклоняла, отделываясь шуткой или просто молчанием.
— За то, что я в Германии побывала.
— За это не карают. Многих девчат в неметчину угнали.
— А меня не угоняли. Я сама ездила.
Только сейчас Ганна поняла: Леся толкует о том, что по доброй воле в годы войны отправилась в Германию. Могло ли такое приключиться с украинской девушкой? Ганна засомневалась:
— Не могу поверить. Где ты там была?
— В Берлине…
День давно закончился. Узкое окошко будто затянули темно-синей шторкой — небо там, на воле, затянуло тучами. Мерно вышагивал часовой, позвякивая снаряжением. В тюрьме свои приметы времени. Ритм ее жизни меняется редко, только в силу чрезвычайных обстоятельств. И можно без часов, по тюремным звукам, точно знать, который сейчас час. Вот солдат остановился. Стукнула дверь в дальнем конце коридора. Снова грохот сапог. Приглушенный разговор.
Смена караула — полночь.
— Ну почему бы и не поверить? — спросила тихо Леся.
— Да как ты могла попасть туда, в Берлин? — Ганне не приходилось разыгрывать удивление, чувствовалось, что она до крайности заинтригована и еще не успела сделать для себя какие-либо выводы из неожиданной откровенности Леси. — Ты, сельская учительница-украинка… Что тебе было делать в Берлине? Боже мой, это ведь совсем другой мир!
— Конечно, — охотно согласилась Леся, — с нашей жизнью ничего, ну ничегошеньки общего. Небо и земля.
Она усмехнулась, и Ганна не увидела — почувствовала эту легкую, ироническую улыбку.
Она не обиделась. Леся имела право на иронию — не надо было так обнаруживать свою растерянность.
— Постой, — сообразила Ганна, — так тебя увезли в Германию в украинских эшелонах?
Леся живо вспомнила эти эшелоны: длинный ряд товарных вагонов, решетки на оконцах, рвутся из-за решеток стон и плач — едут «добровольно» в великую Германию украинские девчата-рабыни.
— Нет, эта доля меня миновала…
— Тогда не понимаю, — Ганна даже губку прикусила от злости.
Странные это были диалоги. Ганна, в первые дни заключения неприступно-холодная, горячилась, теряла терпение, забрасывала Лесю вопросами. И чем больше нервничала Ганна, тем спокойнее становилась Леся. Она уже твердо знала, кто перед нею. И не скрывала, что решила эту задачу с несколькими неизвестными.
Ганна, наоборот, никак не могла решить, как ей вести себя с этой девушкой, которая где фразой, а где только намеком дала понять, что есть у них общие «знакомые» и, вполне возможно, ходили когда-то одними тропами.
Сдерживала Ганну неприязнь, скрытая, почти неуловимая, с которой относилась Леся к тому, что Ганна боготворила. Впрочем, это была даже не неприязнь, а равнодушие много повидавшего и разочаровавшегося человека.
— Значит, не понимаешь? — переспросила Леся.
— Нет.
— Тогда попытаюсь вспомнить, как это было…
…Она ехала курьерским поездом. Пассажиры «Децуга» пережили все: их обстреляли в украинских лесах партизаны, на одной из небольших станций над составом с воем пронеслись советские пикировщики — от армейского эшелона, стоявшего в тупике, остались только щепки и темный дым. Их пять, нет, десять раз проверяли патрули — документы изучались так тщательно, что сама Леся начинала сомневаться в их подлинности. Наконец они добрались до пригородов Берлина, и было объявлено, что ни к одному из вокзалов, к сожалению, состав не подойдет. «Боятся бомбардировок», — объясняли вполголоса бывалые путешественники.
Леся выбралась где-то в районе Трептова. Было темно, абсолютно пустынные, какие-то сжавшиеся от страха улицы напоминали безмолвные ущелья, клиньями разрезавшие темноту. Ни такси, ни носильщиков — только мрачные полицейские, подозрительно оглядывавшие каждого, кто задерживался у поезда.
Леся ушла в темноту. Она звонко стучала каблучками по тротуару и боялась собственных шагов, город пугал ее молчанием. Это была страшная тишина — такая стоит в доме, где ждут покойника.
И вдруг завыли сирены, и встречный патруль загнал Лесю в бомбоубежище. Налет она переждала среди женщин, детей и стариков, среди чемоданов, детских колясок, узелков и кастрюлек. Некоторые семьи — из разрушенных домов — здесь и жили.
Глухо доносились взрывы, будто издалека слышался треск зениток.
Страх. Именно он объединял людей, оказавшихся в убежище. Они молчали, даже дети не плакали. Слышны были только голоса «гитлер-девиц», оказывавших первую помощь пострадавшим.
Лесе удалось после налета быстро отыскать нужный адрес — дом уцелел, и ее встретили в нем приветливо. В последующие дни она, когда позволяли дела, много бродила по Берлину — хотелось знать, каков он, этот город. В чистеньких скверах и парках стояли зенитные батареи, укрытые маскировочными сетями. Везде — запретные зоны, аккуратные таблички: «Проход воспрещен. Сопротивление патрулю карается смертью». Разрушенные кварталы и оптимистические призывы: «Жители Берлина! Не бойтесь воздушных налетов противника. Вы находитесь под защитой мощной зенитной артиллерии. Паникеры караются смертью».
Самым употребляемым в этом городе было слово «смерть». А самым распространенным цветом — черный: повязки на рукавах у инвалидов, обрамление знамен, черная форма гестаповцев, закопченные руины…
Леся вспоминала улицы, по которым она ходила в Берлине, площади, облик столицы «третьего рейха» в те дни, когда до капитуляции было еще далеко, но и надежда на победу уже рассеялась, как туман на заре.
У нее была цепкая память: многие детали, подробности были такими, что их нельзя было заимствовать из газет, о подобном в газетах не пишут. Это можно было увидеть только в Берлине тех лет.
— Помню, как меня удивило объявление о конкурсе «домохозяек-изобретательниц». Первую премию получила вдова полицейского инспектора за изобретение миндального торта из овсяных отрубей…
Ганна молча слушала подругу, стараясь сразу же, по ходу, определить степень доверительности, искренности. Так ее учил Степан Мудрый: «Первый рассказ — самый правдивый и… самый опасный. На нем легко пойматься — из-за старания, чтобы все было правильно». Мудрый не допускал, что кто-нибудь может говорить правду. Все дело в том, удастся ли поймать на деталях или нет.
— А какие юбки носили берлинки? — неожиданно спросила она.
— Естественно, короткие, — ответила Леся. — Сам Геббельс, выступая в Спортпаласе, призвал: «Женщины Германии! Сокращайте до минимума свои одежды: ткани нужны фронту!»
Леся произнесла последние фразы крикливо, напыщенно, так, по ее мнению, выкрикивал их колченогий доктор, и рассмеялась:
— До чего же долго помнится подобная чепуха! А мне, чтобы не выделяться, тоже пришлось подрезать платье — было странно светить голыми коленками…
Леся разговорилась: видно было, что и ей интересно вспомнить давнюю поездку в Германию.
— Я очень любила ходить в кафе «Комикерс». Там выступал любимец берлинцев комик Гробб. Старый, добрый и веселый. Надо было видеть, как он обращался к серой, скучной публике: «Немцы, смейтесь! Улыбайтесь, хохочите, гогочите, ржите, покатывайтесь со смеху! Смех полезен для организма. Он содержит витамины! Час смеха заменяет два яйца!» Комик веселился, а зрители сидели мрачные. Им было уже не до смеха. Умора!..
В голосе Леси послышалось злорадство. И его отметила Ганна. Что же, вполне естественно: молодая украинка, воспитанная в страхе перед рейхом, имела возможность поиздеваться над ним.