— Заворачивайся и ложись. Ночи еще холодные, как бы не продрогла.
— Стели на двоих — один кожух вниз, другим укроемся. Не погрыземся, в одной стае ходим…
Они лежали в темноте — спина к спине, — чувствуя дыхание друг друга. Молчали. Сквозь худую крышу виднелись клочки растревоженного непогодой неба, влетал порывистый ветер, и тогда сено шуршало, шевелилось, будто тянулось к небу и к ветру.
— Как в могиле лежим, — первым не выдержал Остап. Он повернул голову к Марии. — Скажешь Стафийчуку, Зоряна?
— А то! Может, убьешь?
— Не могу. Но Стафийчук узнает — не простит.
— Не такой он всесильный, твой Стафийчук. Тоже мне герой нашелся…
Скрипнула дверь, кто-то вышел во двор, мягко шлепая сапогами по траве.
— Не спит хозяин. Видно, неспокойно на душе.
Остап прислушался к звукам во дворе. Долгие месяцы лесной жизни научили его воспринимать мир на слух так же уверенно, как и глазами. И сейчас он точно определил, что делает Скиба, хотя и не видел его.
Скрутил цигарку. Закурил. Потоптался на месте. Проверил, заперта ли калитка. Но вот Скиба почему-то затаился. Это встревожило Остапа, он потянулся к пистолету, который положил сбоку, у бедра — так можно стрелять моментально. Девушка придержала его руку:
— Затихни.
В проеме показалась голова Скибы. Он долго всматривался в лежащих неподвижно Остапа и Зоря-ну и, только убедившись, что они спят, так же тихо спустился вниз.
— Проверяет…
— Не такой уж он всесильный, твой Стафийчук, — возвратилась к прерванному разговору Зоряна. — Надумал выходить из леса? — вдруг напрямик спросила она.
— Не знаю, ничего не знаю… Хоть так, хоть эдак — один конец!
В словах Остапа прозвучала тоска. Девушка успокаивающе провела рукой по его волосам, неожиданно спросила:
— Боишься смерти?
— Боюсь…
— А как других убивал?
— Нет на мне чужой крови. Пока нет.
Бывают ночи, как и людские характеры, — неспокойные. От них не спрячешься в себе. У кого воля сильная, тот молчит до рассвета, сжав зубы. Другим обязательно надо выговориться.
…Остап говорил прерывисто, сбивчиво, боясь, что его сейчас перебьют и останется камнем на душе недосказанное. Это была обычная история полуграмотного сельского хлопца, батрака богатых хуторян, обманутого звонкими националистическими лозунгами.
Отец умер, когда Остапу было десять. Осталось их у матери двое: он и сестра Гафийка, младшенькая. Босые ноги пастушонка истоптали все луга в округе. Потом умерла и мать. Жили в землянке. Остап батрачил. Приносил сестре кусок хлеба, который удавалось взять с хозяйского стола. Сестра тоже подросла, пошла в няньки. Стали жить немного лучше — Остап был неплохим работником, здоровым, двужильным хлопцем, и платили ему теперь больше.
Когда в Западной Украине установилась Советская власть, Остапу дали землю, помогли семенами. Он послал сестру учиться в школу. И вдруг война. Гитлеровский комендант надругался над пятнадцатилетней Гафийкой…
Вьюжной зимней ночью Остап подался в лес. На свою беду, попал не к партизанам — к бандеровцам. Те вышколили, вымуштровали из хлопца «боевика». С немцами жили мирно. Мелкие дрязги не в счет. Остап все ждал, когда настанет обещанный день расплаты над палачами, да так и не дождался. Шли дни, и время зарубцевало рану. А комендант все-таки получил свое — от рук партизан.
У Остапа же на смену мести пришли другие чувства — страх перед Стафийчуком, страх перед крестьянами, которых грабила банда, страх за убийства, поджоги, налеты на села. Все это творила банда, и каждый в ней нес на себе кровь, пролитую сообща.
— Вот так, Зоряна, — с болью закончил исповедь Блакытный, — могло ведь все быть по-другому.
Девушка не знала, верить ему или не верить. Если обманывает, то для чего? Проверяет по поручению Стася? А вдруг искренне? Зоряна обязана была сразу же донести о настроениях Блакытного Стафийчу-ку. Они опасны для всех. Но Мария Шевчук еще не до конца стала Зоряной.
— А над тем, что ты говорил, я подумаю…
— …А что бы ты сделал с гитлеровским комендантом, если бы встретил его?
Остап не сразу понял, о чем его спрашивают. Они уже далеко ушли от села и пробирались лесной тропой в густом лещиннике. Гибкие ветви хлестали по лицу, по одежде. Не больно — одетые в легкую зелень, они ласково прикасались к путникам.
— О чем ты, Зоряна?
— Вспомнила наш разговор… Вдруг бы встретил ты того ката?
— Убил бы гада! Этому меня дуже добре теперь обучили!..
Она вновь удивилась происшедшей в парне перемене. Только что шел по лесу спокойный, внешне ко всему равнодушный, песенку насвистывал. Сломал ветку и по мальчишеской привычке рубанул головы белым ромашкам. Услышал крик кукушки, стал сосредоточенно считать: «Раз… два… три… десять… Мало наворожила лесная птаха…» А тут передернул лицо в жесткой гримасе и даже походку сменил — пошел пригибаясь, будто ожидая, что сейчас из-за какого-нибудь дерева появится фашист и он бросится на него, вцепится в глотку.
— Убил бы!..
Нет, видно, не все раны зарубцовывает время и не всякую боль забывает память.
— Так чего же сам стал фашистским прислужником?
Они стояли друг против друга на лесной тропе. Блакытный шагнул к девушке, поднял руку… Она не отступила, не побежала — тоже шагнула ему навстречу. Остап схватил ее за плечи, сжал, повернул резко — глаза в глаза. Оттолкнул — понял, что ничего не сможет ей сделать, прохрипел:
— Как же ты нас ненавидишь!
— А то, думаешь, люблю? — Она поправила волосы, одежду. — В свою упряжку запрячь вы меня смогли, любить не заставите!
— Прикончит тебя Стафийчук. Узнает тебя поближе и…
— Если ты не донесешь — не узнает. Мы с тобой теперь квиты. Листовку выбросил?..
— Нет. Будет пропуском — здесь написано.
— Дурень! Если найдут — погибнешь ни за что.
— Скажу, на цигарки подобрал.
— Так тебе и поверят… Гляжу на тебя и не понимаю. Хлопец ладный, такому б сейчас труд по душе, дивчину кохану — жил бы припеваючи. А ты — куда ветер тебя согнул, туда и стелешься.
Она сказала это беззлобно, жалеючи непутевого парня, у которого не выдалась доля.
— Кстати, знаешь, кто убил коменданта?
— Партизаны. Нас тогда здесь не было — водил Стафийчук в ровенские леса.
— Отомстил за твою Гафийку замечательный парень…
Дальность полета пули — три километра
Он лежал здесь с ночи, много часов подряд. Неподвижно лежал, и даже куст бузины, который его укрыл, не шевелился. Почти рядом с его засадой высился каменный памятник панским музыкантам, так и не доигравшим для их вельможностей последний полонез. На памятнике сельские мальчишки гвоздями выцарапывали свои имена и имена подружек. Серый камень крошился, и гвозди оставляли в нем глубокие борозды. Его имя тоже было выцарапано у самой вершины памятника — для вечности. Он знал здесь каждую складку на земле — этот куст и серый валун были его знакомцами. Он еще раньше решил, что укроется в густом, огромном кусте бузины, как хохолок торчавшем на краю канавы, перерезавшей пригорок. Оттуда видно далеко вокруг. Хаты на противоположном берегу. Камыши под кручами. Бывший панский фольварк.
Дрема навалилась вместе с рассветом. Он разрешил себе закрыть глаза, забыться, положив голову на руку. И хотя это был не сон — так, не переставая чувствовать все вокруг, не спят, — несколько минут приободрили, немного сняли усталость. А рука не должна дрогнуть, иначе все будет напрасно.
Первыми на сельских дворах появились хозяйки. Они с ведрами прошли к хлевам, и слышно было, как протяжно мычат коровы, а еще ему показалось, что он услышал тугой стук молочных струй по донцам ведер. Но это только показалось — до села, напрямик через озеро, два километра.
«…Надо будет обязательно учесть ветер, хоть и слабый он».
На ветку совсем рядом села пичуга, склонила голову набок, глянула зеленым глазом. Человек, большой, неподвижный, распластанный на земле, внушал доверие, и пичуга принялась чистить-острить клювик. Для нее тоже начинался трудовой день.