Вдруг он обратился к Гиацинте с большею уверенностью, и она покорилась его страстным ласкам.
Изменившимся, горловым сдавленным голосом произносила она бесстыдные слова, испускала животные крики, смущавшие Дюрталя, роняла словечки вроде «сокровище мое», «душа моя», «о, это слишком». В безотчетном пылу сжимал он хрустевшее, извивавшееся тело и упивался необычным ощущением ее судорожного, страстного огня под ледяною оболочкой.
Он задыхался, зарыв голову в подушки, пораженный, испуганный этим истомляющим, свирепым сладострастием. Наконец спрыгнул с постели и зажег свечи. Неподвижно сидела на комоде кошка, смотрела то на него, то на нее. В ее черных зрачках ему почудилась неуловимая насмешка. Он сердито прогнал животное из комнаты.
Подкинул свежих дров в камин, оделся, хотел освободить для Гиацинты спальню. Но она нежно окликнула его обычным голосом. В безумном объятии повисла у него на шее, потом уронила на покрывало руки.
— Гpex совершился. Любите ли вы теперь меня сильнее?
У него не достало смелости ответить: о, какое полное разочарование! Как противна действительность, когда наступает пресыщение. Он чувствовал отвращение к ней, был страшен сам себе. Неужели так может кончиться жажда обладания! Он возносил ее своей восторженною думой, грезил неведомо что обрести в ее глазах! В пламенном порыве хотел унестись с ней выше надоедливых вожделений плоти, погрузиться в надземность мира, отведать радостей сверхчеловеческих, неслыханных! Но разбилась иллюзия, и ноги его опять пригвождены к земной грязи. Неужели нельзя отрешиться от самого себя, вырваться из нечистот своего бытия, достигнуть бесконечных далей и погрузиться в них восхищенною душою!
Урок жестокий и окончательный! Какое падение, какая горечь сожалений за то, что поверил в свои сны! О нет, действительность не прощает презрения. Она мстит, разбивая мечту, рвет и крушит ее, втаптывая лохмотья в грязь!
— Потерпите, друг мой, — послышался из-за занавеси голос госпожи Шантелув. — Я такая мешкотная!
«Хоть бы убиралась ты!» — подумал он грубо и громким голосом вежливо спросил, не может ли он ей чем помочь.
Она так чаровала, казалась такой загадочной; глубокие дали мерцали в глазах ее, где сменялись отражения празднеств и могил! Но не прошло и часа, как она переродилась! Я видел новую Гиацинту, произносившую бесстыдства продажной женщины, пошлости модистки! В ней воплотилась вся скука женщин, и я взбешен!
Мысль на миг оборвалась, и после перерыва он решил: верно нужна юность, чтобы отдаваться бреду сладострастия.
Выступившая из-за занавеси госпожа Шантелув, отражая его мысль, пробормотала с нервным смехом:
— В мои годы не годится быть такой безумной!
Он силился улыбнуться, но она пытливо посмотрела и поняла.
— Вы уснете сегодня ночью, — сказала она печальным голосом, намекая на сетования Дюрталя, когда-то рассказывавшего, что он потерял из-за нее сон.
Он упрашивал ее сесть, согреться, но ей не было холодно.
— Однако в постели, несмотря на жару в комнате, вы были точно лед!
— Я всегда такая. И зимой и летом у меня холодное тело.
Он подумал, что это прохладное тело было бы, без сомнения, приятно в августе, но теперь!
Она отказалась от конфет, отведала немного алькермесу, который он нацедил в крохотный серебряный стаканчик. Еле пригубила, и они дружески пустились в обсуждение вкуса этой эссенции, в которой она ощущала аромат распускающей гвоздики, сливающийся с благовонием цвета корицы, пропитанного розовой водой.
Он замолчал.
— Бедный мой друг, как я любила бы вас, будь вы доверчивее, не всегда так настороже!
Он просил объяснить.
— Я хочу сказать, что вам недоступно забвение, что вы неспособны отдаться простой, безыскусной любви.
Увы! Рассуждаете даже в часы страсти!
— О нет!
Она обняла его нежно:
— Пусть так, но от этого не ослабеет моя любовь.
Его поразил ее жалобный, волнующийся взгляд. Он почувствовал в нем как бы испуг и благодарность.
Воистину она довольствуется малым.
— О чем вы думаете?
— О вас! — она вздохнула. — Который час?
— Половина одиннадцатого.
— Пора домой, он ждет. Нет, больше слов не надо.
Она провела руками по щекам. Он нежно охватил ее талию и, обнимая, проводил с поцелуями до двери.
— Вы скоро придете, правда?
— Да… Да…
Вернулся.
Уф! Свершилось, думал он, и в нем зашевелились туманные, смешаные чувства. Удовлетворилось тщеславие.
Не страдало больше самолюбие. Он обладал этой женщиной, достиг цели. Кончились, с другой стороны, его тревоги, он вновь обрел целостную свободу духа. Как знать, однако, в какие дебри заведет эта связь? Но потом невольно смягчился. В сущности, мне ее не в чем упрекнуть! Она любила, как могла, отдавалась жалобно страстно. Разве сама ее двойственность не восхитительная пряность любовницы, которая в постели обнажает душу девки, а одевшись, проникнута ухищрениями светского кокетства и умнее, конечно, женщин ее круга. Ее плотские ласки исполнены страсти и причудливы. Чего же больше?
Нет, конечно, виноват один он. Его вина, если все рассыплется. Он чужд вожделений. Его бури — лишь следствие душевного возбуждения. Он изношен телом, пресыщен душою, не способен любить, томится ласками, еще не успев их вкусить, и полон отвращения, когда насытится. Сердце его опустело, оно бесплодно.
Разве не болезнь отравлять себе наперед размышлением все радости, чернить всякий идеал еще перед достижением! Мешать с грязью все, к чему бы он ни прикоснулся.
При такой нищете души все, кроме искусства, превращается в более или менее тоскливую утеху, в развлечение более или менее тщетное. Ах! Я боюсь, что бедной женщине общение со мной принесет невыносимые, мучительные огорчения! Разве внушить ей, что лучше прекратить наши свидания! Нет, она не заслуживает такого отношения. И, проникшись жалостью, он дал себе клятву в первое же свидание приласкать, постараться убедить ее в призрачности того самого разочарования, которое он не сумел сегодня скрыть!
Попытавшись привести в порядок свое ложе, оправить растерзанные пуховики, взбить смятые подушки, он улегся спать.
Загасил лампу, и в темноте усилилась его тоска. Сердце мертво, думалось ему, да, прав я был, когда писал, прекрасны лишь женщины, которыми не обладаешь.
Узнать через два-три года, когда женщина недосягаема вас, связана ненарушаемым браком, когда нет ее в Париже, во Франции, когда она где-то далеко, может быть, уже мертва, узнать, что она любила вас, тогда как вы не смели возле нее об этом даже и помыслить! Какая блаженная мечта! Истинна неосязаемая любовь, сотканная из далекой грусти, драгоценных сожалений. Она бесплотна и не таит в себе срамного позора!
Любить друг друга издали и без надежды, целомудренно мечтать о бледных прелестях, о поцелуях невозможных, о ласках, запечатленных на забытом челе умерших! Ах! Что за блаженное и безвозвратное блуждание! Все остальное пошло или пусто. Но как ужасно тогда бытие, если лишь такое счастье — единое, надменное и непорочное — дарует Небо здесь, внизу, душам верующим, истомленным вечным гнетом жизни.
Вчерашняя сцена оставила в нем смятенное отвращение плоти, насиловавшей его душу, сопротивлявшейся попыткам ее освобождения. Тело решительно не мирилось с тем, что мысль отторгается от него вдаль, несмотря на умоляющие призывы, и что ему остается покорно замолчать. После пережитого срама впервые, может быть, ясно понял он смысл пустого для нас слова «целомудрие», вкушал изобилие его древнего, изысканного значения.
Подобно человеку, чрезмерно упившемуся накануне и помышляющему на другой день о воздержании от крепких напитков, мечтал сегодня Дюрталь об ощущениях очищенных, чуждых похоти постели.
Он сидел, погруженный в эти думы, когда вошел де Герми. Они заговорили об излишествах любви.
Изумленный суровой томностью Дюрталя, де Герми воскликнул: