Дюрталь прошел вместе с ними до собора. Дойдя до маленькой площади, кортеж, подхваченный порывом ветра, понесся вперед, вслед за хоругвями, надувшимися, как паруса, и увлекавшими за собой людей, цеплявшихся за древки. Наконец народ кое-как втиснулся в храм. Мощный органный поток разнес по базилике Te Deum. В этот миг казалось, что церковь, вознесенная великолепным песнопением, отчаянным броском взлетела в воздух и поднималась все выше; отовсюду доносилось эхо победного гимна, столько раз звучавшего под ее сводами; ныне единственный раз музыка была в согласии со строением, говорила на языке, знакомом собору с детства.

Дюрталь забылся в восторге. Ему казалось, что Божья Матерь в огнистых витражах улыбалась, взволнованная звуками, которые Ее возлюбленные святые создали, чтобы раз и навеки заключить в одной мелодии и в неповторимом тексте рассеянные по миру хвалы верующих, несказанную радость народных множеств.

Но вдруг упоенье схлынуло: Te Deum окончился; в трансепте раздались барабанная дробь и звон рогов. Покуда шартрский духовой оркестр сотрясал стены своими снарядами, он удрал, чтобы вздохнуть подальше от толпы, не заполнившей, впрочем, неф целиком, а после церемонии побывал еще на процессии корпораций, наносивших прелату визиты в епископском дворце.

Тут-то он повеселился без всякого стыда. Двор перед зданием наполнился священством; группы викариев и кюре, избранных собраниями старейшин архидиаконств Шартрского, Шатоденского, Ножанского, Дрёсского, прошли за решетку парадных ворот и толпились теперь вокруг зеленого газона.

Власти предержащие в городе, ничуть не менее смешные, чем пенсионеры нищенствующих полусестер, широким потоком вливались туда же, расталкивая на аллеях духовенство — паноптикум первейшего разбора! Ползли люди-чудища, проходили головы в виде яиц и пушечных ядер, серия лиц, искаженных кривыми зеркалами, видимых через бутылку, вырвавшихся на волю из фантастических альбомов Редона{49}: музей ходячих монстров! Тупая привычка к однообразным ремеслам, передававшимся в мертвом городе от отца к сыну, замораживала лица, а праздничная веселость этого дня прививала к их наследственной уродливости еще и нелепость.

Воздух наполнился всеми черными одеждами города Шартра. Одни, времен Директории, обволакивали шею, подползали к самому затылку, вздувались пузырем, охватывали голову до ушей. Другие, напротив, в комодах сели, их короткие рукава чуть не лопались, сжимая подмышки хозяев, а те и пошевелиться не смели.

Над собравшимися витал запах бензина и камфары: так воняли костюмы, которые супруги магистратов только нынешним утром достали из хранилищ и протерли. В тон были и огромные цилиндры. В шкафах они сами собой подросли и, колоссальные, высились на головах; из-под их картонных колонн пробивалась реденькая травка волос.

Все эти люди общались, поздравляли друг друга, пожимали друг другу руки в белых перчатках, отчищенных керосином, оттертых ластиком и хлебным мякишем. Вдруг в толпе духовных и светских лиц произошло движение; все выстроились, сняв шляпы, перед старым ландо похоронного вида, запряженным полудохлой клячей с каким-то мужиком на козлах: лица кучера не было видно под зарослями, торчавшими на щеках и изо рта, из ушей и из носа. Повозка остановилась у крыльца; из нее вышел толстяк, надутый, как пузырь, втиснутый в шитый серебром мундир, а за ним господин потоньше в сюртуке с синими и голубыми нашивками; все поклонились господину префекту, прибывшему со свитой из трех советников префектуры.

Начальники приподняли треуголки с плюмажами, кое с кем обменялись рукопожатиями и скрылись в передней. Вслед за ними тотчас явилась и армия, представленная кирасирским полковником, артиллерийским офицером, несколькими пехотными унтерами в красных штанах и жандармом.

И вот все; через час после приема утомленный город уснул, не найдя даже сил убрать флаги; Лазари вернулись во гробы, воскресшие старцы вновь пали замертво; улицы опустели; Шартр на многие месяцы изнемог от излишеств этого дня и залег.

— То-то захолустье, то-то дыра! — восклицал Дюрталь.

Бывало, по вечерам ему надоедало сидеть, зарывшись в книги, или высиживать часы в храме, слушая, как каноники у клироса лениво перекидываются мячиками псалмов, ворчливо отбивая каждый стих на другую сторону, и он после ужина выходил выкурить сигарету на площадь. В Шартре восемь вечера — все равно что в другом городе три часа ночи: все погашено, все закрыто.

Духовенство, торопясь отойти ко сну, уже в семь часов запирало Приснодеву на замок. В соборе ни молитв, ни благословений — ничего. Тех мигов, когда преклоняешь колени в полумраке и веришь, что Матерь наша ближе, реальнее подошла к тебе, тех минут доверья, когда не так страшно поведать ей о своих ничтожных скорбях — ничего этого в шартрском храме не было. О, ночей напролет в молитве тут не проводили!

Войти в храм Дюрталь не имел возможности, но мог бродить вокруг. Еле освещенный неверным светом редких фонарей по углам площади, собор принимал необычайный облик. Его порталы зияли пещерами, полными мрака, а наружная стена храма, от башен до апсид, с еле проглядывающими в темноте контрфорсами и аркбутанами, высилась, как утес, источенный невидимым морем. Казалось, будто перед тобой гора с вершиной, изломанной бурями, а внизу проточенная исчезнувшими океанами, изрытая глубокими гротами; подойдя же ближе, различишь в темноте неясные обрывистые тропы вдоль утеса, террасами петляющие между скал; кое-где на этих черных дорогах возникали в лунных лучах белеющие статуи епископов, тревожные, словно призраки этих руин, благословляющие проходящих воздетыми каменными перстами.

Прогулка вокруг собора, легкого и летучего днем, во мраке же тяжелевшего и становившегося грозным, никак не могла рассеять меланхолии Дюрталя.

Вид пробоин, оставленных молнией, и пещер, покинутых зыбями, погружал его в новые раздумья и в конце концов возвращал к себе, так что из блужданий мысли он приходил вновь к своим собственным развалинам — вновь и вновь исследовал свою душу и пытался немного привести в порядок мысли.

Тоска хоть волком вой, размышлял он, а отчего? Анализируя свое состояние, он приходил к такому выводу: моя тоска не простая, а двоякая, а если и не совсем двоякая, то в ней есть две весьма различные части. Есть тоска от самого себя, не зависящая от окружения, жилища, чтения, а есть совсем особенная, местная, шартрская тоска.

Тоска от себя — куда ж от нее деваться! Мне надоело до смерти следить за собой, пытаться угадать секрет своих просчетов и недовольств. Как подумаю о своей жизни, так приду только вот к чему: прошлое мне представляется ужасным, настоящее слабым и унылым, будущее же меня устрашает.

Он прервался и продолжил мысль: в первые дни здесь я обольщался мечтами, возбужденными этим собором. Думал, он станет реактивом моей жизни, населит пустыню, которую я ощущал в себе, словом, станет подмогой в этой провинциальной атмосфере. Но — я заблуждался. Да, он все еще нависает надо мной, еще обволакивает меня теплым сумраком своей крипты, но я уже рассуждаю, уже разбираю его детали, уже пытаюсь говорить с ним об искусстве и теряю в этих разысканиях безотчетное чувство его среды, молчаливое очарование целого.

Теперь меня возбуждает не столько его душа, сколько тело. Я пожелал изучить археологию — презренную анатомию зданий, по-человечески влюбился в его очертания: божественное бежало от меня, оставив место земному. Увы, я пожелал увидеть, и вот я проклят: вновь и вновь вечный символ Психеи{50}!

А потом… вот еще: нет ли в этом унылом утомлении вины и аббата Жеврезена? Он предписал мне частое причащение и тем истощил для меня мирную, но отвлекающую силу Святых Даров; самый очевидный результат такого режима в том, что душа моя рухнула плашмя и не имеет сил подняться.

Нет-нет, подумал он, помолчав, это я все роюсь в вечном своем превозношении, в неустанных сомнениях; вот и к аббату я опять несправедлив. Он же не виноват, что от частого повторения причащение мое сделалось холодно; я ищу от него приятных ощущений, а надо было прежде убедить себя, что такое желание недостойно, что, именно потеряв теплоту, причащение стало лучше, большей заслугой. Да, сказать-то так легко, но где найдешь католика, который холодное причащение предпочтет горячему? Среди святых, конечно, но ведь и святые страдают! Ведь так естественно просить у Бога немножко радости, ожидать от союза с Ним, что Он позовет тебя ласковым словом, знаком, чем-то неуловимым, показывая, что думает о тебе!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: