Перегнувшись через вагонную дверцу, Дюрталь свешивался прямо над провалом; поезд полз по узкой одноколейке, одним боком прижимаясь к каменным глыбам, другим накренясь над пустотой. Господи, думал Дюрталь, а вдруг он сойдет с рельс? — мокрого же места не останется!
Когда же поднимешь голову, не меньше чудовищной глубины бездны устрашал вид вершин, бешено, отчаянно наперегонки гнавшихся ввысь. Решительно ты был подвешен между небом и землей, а почвы, по которой ехал, видно не было: вся она скрывалась под габаритами вагона.
Так он и катился по воздусем на головокружительной высоте, по нескончаемым балконам без парапета; внизу утесы сваливались лавиной, обрывались, отвесные, нагие, без травинки, без деревца; по временам они казались прорубленными в буреломе каменного леса, иногда же вырезанными в безлиственных сланцевых кучах.
А кругом открывался амфитеатр бесконечных гор, закрывавших небо, громоздившихся друг на друга, перегораживавших путь облакам, тормозивших поступь неба.
Одни, с зубчатыми серыми гребнями, напоминали громадные кучи устричных раковин; пирамидальные вершины других, зеленых до пояса, пузырились, как спекшиеся угольные отвалы. На них топорщились хвойные леса, нависавшие над пропастями, перерезанные белыми крестами дорог, там и сям усеянные, словно елочными игрушками, деревеньками с красными кровлями и овчарнями, что неведомо как держались на склоне, готовые сорваться кубарем вниз, в беспорядке разбросанные по зеленым коврам, привешенным к склонам. Были и такие горы, что торчали подобно огромным окаменелым скирдам; их полупотухшие кратеры еще грезили пожарами, курились большими тучами, словно вырывавшимися прямо из остроконечных вершин.
Зловещий вид… Глядя на него, становилось не по себе — оттого, быть может, что он извращал заложенную в нас идею бесконечности. Небесная твердь становилась лишь приложением, отбрасывалась, как хлам, к ненужным вершинам гор, бездна же становилась всем. Она уменьшала, съеживала небо, подменяла сияние вечных пространств великолепием своей глубины.
И вправду: глаза раздраженно отворачивались от неба, утратившего бездонность, ибо горы доставали до него, проникали в него, несли его на себе; они рвали его в клочки, перепиливали щербатыми зубьями верхушек, от голубизны оставляли одни лишь крохотные лоскутки, от облаков одни ошметки.
И взор поневоле притягивался пучиной, и тогда голова кружилась, пытаясь исследовать эти безмерные провалы в ночь. И превращение бесконечности, убранной сверху и перенесенной вниз, становилось ужасно!
«Драк, — рассказывал аббат, — один из самых опасных горных потоков во Франции; теперь мы видим его спокойным, почти пересохшим, но когда приходит время ураганов и снежных бурь, он просыпается, бурлит серебристой лавой, свистит, волнуется, пенится и скачет, поглощая хутора, срывая запруды».
Он отвратителен, подумал тогда Дюрталь; эта река желчи, должно быть, рождает лихоманку; гнилая река, порченая: взять и эти мыльные лужи, и стальной ее отлив, и обрывки радуги, свалившиеся в грязь.
Теперь Дюрталь оживлял в памяти все подробности, закрыв глаза, вновь видел перед собой и Драк, и Ла-Салетт. О, думал он, есть за что похвалить паломников, дерзающих отправиться в эти унылые места помолиться на самом месте явления; ведь там их сбивают в кучу на площадке величиной не больше площади Сен-Сюльпис; с одной стороны стоит церковь из неотесанного мрамора, обмазанная горчично-желтой шпаклевкой из Вальбонне, с другой кладбище. Виды? — лишь сухие пепельные конические пики, камни, ноздреватые или покрытые коротенькой травкой; выше — вечные снега, остекленевшие ледяные глыбы; идешь по выщипанной лужайке, словно молью траченной, с песчаными пятнами; одним словом, про эти места можно сказать: парша природы, прокаженный пейзаж!
Что же касается искусства, на этом крохотном пространстве, возле источника, забранного в трубы с водопроводными кранами, стоят три бронзовые статуи. Первая: Богородица в нелепом платье, с прической, похожей на кондитерскую формочку, с индейской повязкой на голове, стоит на коленях и плачет, закрыв лицо руками. Другая: та же женщина стоит, по-монашески спрятав руки в рукава, и обращается взором к двум детишкам: Максимен пострижен, как пудель, вертит в руках дурацкую шляпу в виде каравая хлеба, Мелани в чепце с рюшами неловко жмется, рядом с ней щенок с бронзового пресс-папье. Наконец, еще раз эта женская фигура, одиночная, стоит на цыпочках и мелодраматически закатывает глаза, обращенные к небу.
Нигде жуткая страсть к безобразию, позорящая Церковь наших дней, не утверждала себя так решительно, как в этом месте; душа стенала от неизбывного унижения перед негодными группами, выдуманными неким мещанином Барремом из Анжера и отлитыми на паровозном заводе в Ле-Крёзо, а тело страдало на горном плато, задыхаясь под массами, заслонявшими взор.
Первое, величайшее из чудес, совершенных в Ла-Салетт, — как удалось заполнить толпами эти альпийские обрывы: здесь все создано, чтобы люди сюда не ходили?!
Но они приходили годы и годы, пока ими не завладел Лурд. С нового явления Богородицы начался упадок этих мест.
Ибо через двенадцать лет после событий в Ла-Салетт Мадонна явилась уже не в Дофине, а в гасконской глуши. Та была Матерью слез, Божьей Матерью Семи Скорбей, здесь же предстала Богоматерь умиления, Божья Матерь Непорочного Зачатия, Владычица преславных радостей; Она также открыла маленькой пастушке источник, исцеляющий болезни.
И тут начинается совсем непонятное. Лурд, можно сказать, во всем противоположен Ла-Салетт: виды там великолепные, окрестности утопают в зелени, подниматься по возделанным горам легко; повсюду тенистые аллеи, большие деревья, веселые ручейки, пологие склоны, широкие, безопасные, всем доступные дороги; там пустыня — здесь город, где предусмотрено все необходимое для больных. Приезжая в Лурд, не окунаешься в клоповники, не проводишь ночи в деревенских трактирах, не трясешься днями напролет в крестьянских колымагах, не карабкаешься по краю бездны: сошел с поезда — и сразу на месте.
Так что этот город и без того изумительно расположен, чтобы собирать толпы людей, а значит, вроде бы нет необходимости в таком могучем вмешательстве Провидения, чтоб их туда привести.
А Бог, явивший Ла-Салетт, не прибегая к путям мирской гласности, на сей раз выбрал новую тактику: в Лурде огромную роль играет реклама.
Вот это и смущает: Христос соглашается прибегать к жалким хитростям человеческой коммерции, идет на отвратительные уловки, которыми пользуемся мы, чтобы запустить новый продукт или дело!
Можно задуматься: не самый ли это суровый урок смирения, что был дан людям, не горчайший ли упрек американскому похабству наших дней… Богу опять и опять приходится опускаться до нас, говорить нашим языком, использовать наши изобретения, чтобы мы Его услышали, Его послушались. Бог уже даже не пробует заставить нас понять Его Самого в судах Его, возвысить нас до Себя!
В самом деле: совершенно поразительно, каким образом Спаситель стал преподавать людям милости, открывшиеся в Лурде.
Чтобы их получили многие, Ему уже недостаточно разносить славу о Своих чудесах только из уст в уста; нет, создается впечатление, что Ему было труднее возвеличить Лурд, чем Ла-Салетт, — и Он сразу же прибегает к сильным средствам. Он вдохновляет человека, чья книга, переведенная на все языки, донесет до самых дальних стран новость о явлении Божьей Матери и подтвердит истинность исцелений, совершившихся в Лурде.
Чтобы это сочинение подняло массы, писателю, к тому предназначенному, нужно было быть умелым компилятором и вместе с тем вовсе не иметь ни собственного стиля, ни собственных идей. Словом, нужен был бездарный литератор: оно и понятно, потому что с точки зрения понимания искусства католическая публика на десять голов ниже светской. Господь и с этим справился: Он избрал Анри Лассера.
Вследствие этого желанный взрыв произошел: души раскрылись, толпы устремились в Лурд.
Прошли годы; репутация святого места укрепилась; происходили неоспоримые исцеления, свершившиеся сверхъестественным путем и подтвержденные клинически, неоспоримые и для здравого смысла, и для науки. Лурд на вершине славы, и вот понемногу, хотя паломничества не прекращаются, разговоры о пещере идут на спад. Шум стихает не в церковной среде, но в неизмеримо более обширном мире безразличных и колеблющихся, которых должно убедить. И Господь подумал: хорошо бы вновь привлечь внимание к щедротам Матери Его.