Все-таки, все-таки, думал он, эти хребты Высоких Альп, эти горы вокруг Ла-Салетт, эта большая белая гостиница, эта церковь, обмазанная цементом цвета гусиного помета, не то византийская, не то романская, эта келейка с гипсовым Христом, прилепленным на кресте черного дерева, крохотная комнатка, беленная известью, такая тесная, что шага негде ступить ни вперед, ни вбок, — как во всем этом запечатлелась Она!
Несомненно, Она туда возвращалась укреплять паломников, хотя, по видимости, и оставила это место. Ты понимал, что Она, внимающая и сострадающая, совсем близко от тебя, по вечерам, оставшись один при свече, когда душа лопалась, будто стручок, выбрасывая семена грехов и зерна неправды, раскаяние же, на которое так долго ты не решался, приходило столь властно, столь несомненно, что ты падал на колени перед ложем и, рыдая, зарывался головой в простыни.
Эти вечера были так смертельно унылы, но с тем вместе так сладки! Ты выпалывал себя, трепал себе все фибры души, но рядом с собой ощущал Богородицу, и столько в Ней было материнского сострадания, что после кризиса Она брала твою окровавленную душу на руки, и баюкала ее, укачивала, словно больного ребенка…
А днем убежищем против одолевавших приступов головокружения была церковь; взор, терявшийся среди окружавших пропастей, шалевший от туч, вдруг собиравшихся над головой и курившихся белыми хлопьями по склонам гор, успокаивался в укрытии меж стен капеллы.
Наконец, как ни ужасны были тамошние окрестности и статуи, как ни смешна гостиничная прислуга с бородами лопатой и в детских костюмчиках: кепи, серые подпоясанные блузы, короткие черные дерматиновые штаны, как у воспитанников парижского сиротского дома, — удивительные, божественно простые души в Ла-Салетт могли раскрыться.
Дюрталь припомнил, как однажды утром увидел там чудное зрелище.
Он сидел на площадке в ледяной тени храма, глядя на кладбище прямо перед собой, на застывшую горную зыбь. Где-то далеко в небе на каемку дороги, обрамлявшую бездну, одно за одним высыпались зернышки. Поначалу они были темными, потом проявлялись светлые оттенки платьев, обозначались цветные колокольчики с белыми круглыми навершниками; наконец, все зерна соединились в цепочку крестьянок в белых колпаках.
Так, гуськом, они и дотянулись до места.
Перекрестились на кладбищенский вход, подошли испить водицы из источника, потом обернулись, и вот что увидел Дюрталь, сидевший прямо напротив:
Впереди шла женщина лет ста, не меньше, очень высокая, еще не сгорбленная; ее голову покрывал капюшон, из-под которого железной стружкой падали вниз спутанные волнистые седые волосы. Лицо у нее было сухое и бурое, как луковая чешуя, а сама она так худа, что кожа, если посмотреть сбоку, просвечивала насквозь.
Она преклонила колени перед первой статуей; ее спутницы, все по большей части лет восемнадцати, у нее за спиной сложили руки, закрыли глаза и стали преображаться.
Под дуновением молитвы душа, погребенная под пеплом земных забот, воспламенилась, и раздувавший ее ветер, словно огнем изнутри, освещал матовую кожу щек, все их тусклые черты.
У старух озарившаяся душа разглаживала сеть морщин, у молодых смягчала вульгарность потрескавшихся розовых губ, просветляла непропеченно-мучнистые лица, прорывалась в улыбке губ, приоткрывавшихся в немом моленье, в поцелуях, робких, но совсем простодушных, совсем чистосердечных, без сомнений, в невыразимом притяженье данных ими Младенцу, которого они столько баюкали с младенчества, который вырос в голгофских муках и стал их страждущим Женихом!
Быть может, они разделяли услады, назначенные Пречистой — Матери, и Супруге, и восторженной Рабе Господней.
Тогда в тишине раздался голос, исходивший из дали веков, и старица произнесла: «Отче наш…», и все повторяли за ней молитву, и, влачась на коленях, поднимались по ступеням крестного пути, размеченного четырнадцатью столпами с литыми медальонами, змейкой расставленными от статуи к статуе; они двигались, оставаясь на каждой новой ступеньке, чтобы прочитать «Аве», а после, опершись на руки, переползали на следующую. Когда же неточный круг молитв исчерпался, старуха поднялась на ноги, и все медленно проследовали за ней в церковь, где долго молились, пав ниц перед алтарем; потом предводительница, встав у дверей, окропила спутниц святой водой, отвела всех к источнику, где девушки вновь испили из ковшика, и, ни словом не перекинувшись, они отправились обратно, поднялись гуськом по узкой тропке, и наконец, как появились, так и исчезли черными горошинками за горизонтом.
— Они идут по горам уже два дня и две ночи, — сказал священник, подошедший к Дюрталю. — Отправились из савойской глуши, шли почти без передышки, чтоб провести здесь несколько минут; вечером они устроятся на ночлег где-нибудь в первом попавшемся хлеву или пещере, а завтра чуть свет снова двинутся в тяжелый путь…
Дюрталь не мог прийти в себя, видя такое блистание веры. Значит, могут и не в затворе, не в монастыре, а в окруженье ущелий и скал, среди сурового, неотесанного крестьянства жить такие души: вечно молодые, вечно свежие, навеки детские, неусыпно бдящие. Эти женщины, сами того не зная, шли путем умной молитвы и, перекапывая мотыгой чахлые поля на горных склонах, духом соединялись с Богом. Они были и Лиями, и Рахилями, и Марфами, и Мариями; и верили они наивно, простодушно, как веровали в Средние века. И чувства их были грубы, и понятия не обделаны, они едва умели выразить мысли, навряд ли — читать, и они плакали от любви к Неприступному, Которого своим смирением, своим целомудрием принудили явиться и показаться им.
По всей справедливости Пречистая их утешила, избрала их из всех, сделав своими любимицами!
Да, это потому, что они избавлены от ужасного груза сомнений, что обладают почти совершенным неведением зла; но разве не бывает душ, слишком, увы, искушенных в греховной культуре, но все равно обретших у Нее благодать? Разве нет у Богородицы святых мест не столь известных, не столь посещаемых, но все же не сносившихся от времени, выдержавших в течение веков перемены моды — очень древних церквей, где Она принимает тех, кто любит Ее сам по себе, без лишнего шума? И здесь, в Шартре, оглядываясь, он видел людей, в теплых сумерках непроглядной чащи ожидавших пробуждения Богородицы, чтобы поклониться Ей.
Начинал брезжить рассвет, и с ним лес храма, под деревьями которого сидел Дюрталь, становился совсем смутным. Проявившиеся было формы вновь искажались во мраке, где все линии сливались и затухали. Внизу рассеивалось облако, из которого вырастали, словно из колодцев, стиснутые их узкими горловинами, небывалые белые деревья; у земли ночь была почти белой, но выше мрак сгущался и обрезал деревья там, где начинались сучья: их не было видно.
Подняв голову к небу, Дюрталь погрузился в глубокий мрак, не освещаемый ни звездами, ни луной.
Глядя по-прежнему прямо перед собой, он в сумеречной дымке увидел уже освещенные мечи — огромные клинки без рукояток и гард, сужавшиеся к остриям; они воздымались на огромной высоте, пронзали полумрак, и в этом полумраке казалось, что они покрыты неясными насечками или расплывчатыми рельефами.
Оглядываясь же налево и направо, Дюрталь останавливал взгляд на гигантских круглых щитах, подвешенных высоко-высоко на стенах тьмы, колоссальных, изрешеченных выемками, и на каждом из них — пять широких шпаг без эфесов, по всей длине покрытые неясным рисунком, еле различимой чернью.
Робкое солнце неверной зимы потихоньку пробивалось через дымку, которая голубела и растворялась; тогда щит, висевший слева от Дюрталя, с северной стороны, ожил первым; розовые искры и огоньки голубого пунша зажглись в его лунках, а ниже, на среднем клинке под стального цвета стрельчатой аркой, явилась гигантская фигура негритянки в зеленом платье и буром плаще. Голову, обернутую голубым платком, окружал золотой нимб; она величаво и дико смотрела прямо перед собой вытаращенными белыми глазами.
Эта загадочная черная фигура держала на коленях маленького негритенка с глазками, выступавшими на черном лице, как снежки.