Гэнслоу остановил ее, когда она уходила, и спросил:

– И это все?

Служанка с трагическим видом оглядела свой ассортимент и скрестила руки на широкой груди.

– Ничего не поделаешь, господа. Теперь перемирие.

– Самое большое надувательство во всей этой истории с войной – это мир. Я вам говорю: пока закуска в ресторанах не будет восстановлена в прежнем обилии и разнообразии, я не признаю войну оконченной.

Служанка хихикнула.

– Сейчас не то, что было раньше, – сказала она, возвращаясь на кухню.

В эту минуту Гейнеман влетел в ресторан и так хлопнул дверью, что стаканы зазвенели, а толстая женщина и волосатый мужчина подскочили на своих стульях. Гейнеман плюхнулся на место, широко ухмыляясь.

– А что вы сделали с Уолтерсом?

Гейнеман тщательно протер свои очки.

– Умер, опившись малиновым сиропом… Послушайте, крошка, бургундского! – закричал он служанке. – Потом прибавил: – Ле Ги придет сию минуту, я только что встретил его.

Ресторан постепенно наполнялся мужчинами и женщинами в самых разнообразных костюмах; мелькало много американцев в мундирах и в штатском.

– Боже, как я ненавижу людей не умеющих пить! – вскричал Гейнеман, наливая вино. – Непьющий человек только тяготит землю.

– А что вы будете делать в Америке, где теперь запрещение?

– Уж молчите! Вот Ле Ги! Я не хочу, чтобы он знал, что я принадлежу к нации, запрещающей хорошие напитки. Месье Ле Ги, месье Гэнслоу и месье Эндрюс, – продолжал он, церемонно вставая.

Маленький человек с закрученными усами и бородкой а-ля Ван Дейк занял четвертое место. У него был слегка красноватый нос и маленькие мигающие глазки.

– Я очень рад, – сказал он, выставляя своеобразным движением свои накрахмаленные манжеты, – пообедать в компании. Когда начинаешь стариться, одиночество становится нестерпимым. Только молодость смеет задумываться. Потом думаешь только об одном: о своей старости.

– Всегда есть работа, – сказал Эндрюс.

– Рабство, всякая работа – рабство! Какой смысл в освобождении вашего разума, если все равно приходится продаваться первому же покупателю?

– Вздор, – сказал Гейнеман, наливая из новой бутылки.

Эндрюс обратил внимание на молодую девушку, сидевшую за соседним столом, против молодого бледного солдата в голубом французском мундире, поразительно на нее похожего. У нее были выдающиеся скулы и лоб, на котором сквозь прозрачную, смугловатую кожу просвечивало строение черепа. Ее тяжелые каштановые волосы были свернуты небрежным узлом на затылке. Она говорила очень спокойно и сжимала губы, когда улыбалась. Ела быстро и аккуратно, как кошка.

Ресторан постепенно наполнялся публикой. Служанка и хозяин, полный мужчина с широким красным кушаком, туго завязанным вокруг талии, с трудом двигались между загроможденными столиками. За столиком в углу женщина с мертвенно бледным лицом и расширенными атропином, остановившимися зрачками, прислонившись к стене головой, в шляпе с грязноватыми белыми перьями, заливалась хриплым смехом. Раздавался беспрестанный звон тарелок и стаканов, и распространялся маслянистый угар от пищи, женских платьев и вина.

– Хотите знать, что я действительно сделал с вашим приятелем? – сказал Гейнеман, наклоняясь к Эндрюсу.

– Надеюсь, что вы не столкнули его в Сену?

– Я поступил адски невежливо, но, черт возьми, адски невежливо и с его стороны было отказываться от выпивки… Не стоит тратить время с непьющим человеком. Я привел его в кафе и попросил подождать, пока я позвоню по телефону. Я полагаю, он и до сих пор ждет. Это одно из самых непристойных кафе на всем бульваре Клиши. – Гейнеман заревел от смеха и начал объяснять это на своем носовом французском диалекте месье Ле Ги.

Эндрюс покраснел на минуту от досады, потом расхохотался. Гейнеман снова принялся петь:

Синдбад бедовал на Бермудах,
И в Токио, и в Тринидаде,
А дома вдвойне было худо.
О, Синдбад везде был внакладе!

Все захохотали. Бледнолицая женщина в углу закричала пронзительным, кошмарным голосом:

– Браво! Браво!

Гейнеман поклонился; его крупное, ухмыляющееся лицо качалось вверх и вниз, как у фарфорового китайца.

– Синдбад! – кричал он, указывая широким жестом на Гэнслоу.

– Угости их еще, Гейн, угости их еще, – сказал Гэнслоу, смеясь.

Все брюнетки, все высоки —
Итальяночки!
Златокудры, синеоки —
Все голландочки!

Все снова зааплодировали. Эндрюс продолжал смотреть на девушку у соседнего стола; ее лицо раскраснелось от смеха. Она прижала платок к губам и повторяла тихим голосом:

– Он такой смешной… он такой смешной!..

Гейнеман взял стакан и помахал им в воздухе, прежде чем осушить. Несколько человек встали с мест и наполнили его из своих бутылок белым и красным вином. Французский солдат за соседним столом вытащил из-под стула фляжку и повесил ее Гейнеману на шею. Гейнеман с багровым лицом раскланивался во все стороны и еще больше, чем всегда, напоминал фарфорового китайца; потом он опять начал петь, на этот раз в самом торжественном тоне:

Эй вы, живей, живей подставьте губки!
Мелькают бедра, сверкают зубки…
Ах вы, голубки…

Его неуклюжее тело качалось в такт. Женщина в углу отбивала темп длинными белыми руками, поднятыми над головой.

– Держу пари, что она укротительница змей, – сказал Гэнслоу.

От любви она без сил,
Ах, как он ее бесил!
О, Синдбад был всегда внакладе!

Гейнеман замахал руками, снова указал на Гэнслоу и опустился на стул, сказав тоном мелодраматического актера:

– Это он – Синдбад.

Девушка спрятала лицо на скатерти, помирая от смеха. Эндрюс расслышал слабый судорожный голос, говорящий:

– Ой, до чего же он смешон!

Гейнеман снял фляжку и вернул ее французскому солдату.

– Благодарю вас, товарищ! – сказал он торжественно.

– Ну, Жанна, пора нам идти! – сказал французский солдат своей девушке.

Они встали. Он пожал руки американцам. Эндрюс поймал взгляд девушки, и оба снова разразились судорожным смехом. Эндрюс заметил ее правильную, грациозную походку, когда провожал ее глазами до дверей.

Компания Эндрюса скоро последовала за ними.

– Мы должны поторопиться, если хотим поспеть к «Бодрому Кролику» до закрытия, а мне надо выпить, – сказал Гейнеман, все еще разговаривая своим театральным, шекспировским тоном.

– Вы были когда-нибудь на сцене? – спросил Эндрюс.

– На какой сцене, сэр? Я теперь на последних ролях, сэр. Я – фотограф-художник, и больше никаких. Моки и я поступим вместе в кино, когда они наконец заключат мир.

– Кто это Моки?

– Моки Хэдж – это дама в платье сомон, – сказал Гэнслоу громким театральным шепотом Эндрюсу на ухо. – У них есть львенок, Бубу.

– Наш первенец, – сказал Гейнеман с приветственным жестом руки.

Улицы опустели. Тонкий лунный луч по временам пробивался сквозь тяжелые тучи, озаряя низкие дома, грубо вымощенные улицы и ряды ступенек с тусклыми лампами, вделанными в стены домов на пути к Монмартру.

Жандарм стоял у входа к «Бодрому Кролику». Улица еще была полна группами только что вышедших оттуда американских офицеров и женщин из Союза христианской молодежи вперемежку с жителями этого района.

– Посмотрите, мы опоздали! – простонал Гейнеман плачущим голосом.

– Не горюй, Гейн, – сказал Гэнслоу. – Ле Ги поведет нас к Клошевиллю, как в прошлый раз. Правда, Ле Ги? – Затем Эндрюс услышал, как он обратился к человеку, которого он до тех пор не видел: – Идем, Обрей, я потом вас представлю.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: