– Но все это нагромождается одно на другое, товарищ, когда-нибудь наступит возмездие. Ты веришь в религию?

– Нет!

– Я тоже. Я происхожу от людей, которые сами сводили свои счеты. Так делали мой отец и дед. Человек не может питаться собственной желчью изо дня в день, изо дня в день…

– Боюсь, что может, Гогенбек! – перебил Эндрюс.

Они пошли по направлению к баракам.

– Нет, черт возьми! – громко воскликнул Гогенбек. – Доходишь до такой точки, когда ты уже не можешь питаться собственной желчью, когда это уже не приносит пользы. Тогда ты встаешь и сокрушаешь все на своем пути.

Понурив голову, он медленно вошел в барак. Эндрюс прислонился к стене и глядел на небо. Он безнадежно пытался сосредоточить свои мысли, связать воедино нити своей жизни в этот момент освобождения от кошмара. Через пять минут труба оглушит его, и он будет водворен в бараки. Ему пришел в голову один мотив; он забавлялся им с минуту, но вдруг, вспомнив что-то, постарался отделаться от него с дрожью отвращения.

Эта улыбка дарует вам радость,
Эта улыбка навеет печаль…

Было почти темно. Два человека медленно проходили мимо.

– Сержант, могу я поговорить с вами? – раздался голос.

Сержант что-то пробурчал.

– Мне кажется, что два молодчика собираются улизнуть отсюда.

– Кто? Если вы ошибаетесь, тем хуже для вас, помните это.

– Сюрлей и Ватсон. Я слышал, как они говорили об этом около уборной.

– Дурачье проклятое!

– Они говорили, что скорее умрут, чем вынесут эту жизнь.

– Они говорили это? Говорили?

– Не говорите так громко, сержант. Никто из ребят не должен знать, что я говорил с вами. Скажите, сержант, – голос сделался плаксивым, – не думаете ли вы, что я уже почти отслужил свой срок здесь?

– А я почем знаю? Это не мое дело!

– Но, сержант, я был писарем, когда я служил в полку. Вам не нужен человек в конторе?

Эндрюс прошел мимо них в барак. Тупое бешенство овладело им. Он снял платье и молча закутался в одеяло. Гогенбек и Хеппи разговаривали за его койкой.

– Не беспокойтесь, – сказал Гогенбек, – кто-нибудь всыплет этому молодчику рано или поздно.

– Всыплет ему, как же! Люди так запуганы, что бросаются в сторону, когда им погрозишь пальцем. Дисциплина!

Эндрюс лежал молча, прислушиваясь к их разговору; все мускулы его болели от изнурительной работы целого Дня.

– Они судили его военно-полевым судом, мне говорил один человек, – продолжал Гогенбек. – И что же, вы думаете, они с ним сделали? В отставку на половинном жалованье! Он был майором.

– Господи, если бы мне только удалось удрать из этой проклятой армии! Я был бы чертовски рад… – начал Хеппи.

Гогенбек перебил его:

Так рад, что забыл бы грубое обращение и все неприятности и расхваливал бы всякому солдатское житье.

Эндрюс почувствовал, как насмешливые звуки трубы пронзили его уши. Голос надзирателя заревел с другого конца здания: «Тихо!» – и огни погасли. Уже слышно было глубокое дыхание спящих. Эндрюс лежал без сна, уставившись в темноту, и тело его трепетало монотонным ритмом дневной работы. Ему казалось, что он еще слышит плаксивые ноты в голосе человека, говорившего с сержантом в сумерках за стеной барака.

– Неужели и я дойду до этого? – спросил он самого себя.

Эндрюс выходил из уборной, когда услышал чей-то робкий зов:

– Моща!

– Да? – откликнулся он.

– Подойди сюда, я хочу поговорить с тобой.

Это был голос Малыша. В зловонном сарае, служившем уборной, не было света. Снаружи доносилось тихое мурлыканье часового, ходившего взад и вперед перед дверью барака.

– Будем с тобой товарищами, Моща!

– Идет, – сказал Эндрюс.

– Скажи, как ты думаешь, каковы шансы на побег отсюда?

– Чертовски мало шансов, – сказал Эндрюс. – Обручем отсюда не выкатишься, а?

Они тихонько захихикали. Эндрюс положил руку на руку юноши.

– Малыш, это слишком рискованно. Я попал в это положение из-за того, что рискнул. У меня нет желания начать все сначала; а если тебя поймают, это дезертирство. Ливенуортс на двадцать лет или на всю жизнь. Это конец всего.

– Ну а какого черта сидеть здесь?

– Ну, отсюда они нас когда-нибудь выпустят.

– Шш… – Малыш быстро закрыл рукой рот Эндрюса.

Они стояли неподвижно, так что слышали биение своих сердец. Снаружи чьи-то быстрые шаги зашуршали по гравию. Часовой остановился и отдал честь. Шаги затихли в отдалении, и часовой снова замурлыкал.

– Они посадили двух молодцов в карцер на месяц за то, что они разговаривали, вот как мы теперь… в одиночку… – прошептал юноша.

– Но, Малыш, у меня сейчас не хватит мужества попробовать.

– Я уверен, что у тебя-то хватит, Моща. У нас с тобой больше мужества, чем у всех у них, взятых вместе. Боже мой, если у людей есть мужество, с ними нельзя обращаться как с собаками. Видишь ли, если мне удастся когда-нибудь вырваться отсюда, я могу хорошо зарабатывать, составляя сценарии для кино. Я хочу добиться успеха в жизни, Моща.

– Но, Малыш, тебе нельзя будет вернуться в Штаты.

– Мне все равно. Весь свет не заключен в Америке. В Италии тоже ведь есть кино! Что, нет?

– Конечно, есть. Идем спать.

– Хорошо. Смотри же, мы с тобой теперь товарищи, Моща. – Эндрюс почувствовал пожатие руки юноши.

Эндрюс долгое время лежал без сна, в духоте и тьме, на самой нижней полке трехъярусных нар, прислушиваясь к храпу и дыханию спящих. Мысли беспорядочно мелькали в его голове, но в унылой безнадежности он мог только хмурить лоб, кусать губы и вертеться на скатанной шинели, которую он употреблял вместо подушки, с тупым вниманием прислушиваясь к глубокому дыханию людей, которые спали наверху и по бокам.

Когда он уснул, он увидел сон: они вдвоем с Женевьевой Род были в концертном зале Schola Cantorum; он безуспешно пробовал сыграть для нее какой-то мотив на скрипке – мотив, который он забыл, и от мучительных попыток вспомнить слезы струились у него из глаз. Потом он обнял Женевьеву за плечи и целовал ее, целовал до тех пор, пока не увидел, что он целует деревянную доску, на которой было нарисовано лицо с широким лбом и большими светло-карими глазами и тонкими, сжатыми губами, а в это время мальчик, который был в одно и то же время и Крисфилдом и Малышом, говорил ему, что он должен бежать, иначе его поймает военная полиция. Потом он сидел, застыв в холодном ужасе с бутылкой в руках, а в это время кто-то позади его страшным голосом пел очень громко:

Эта улыбка дарует вам радость,
Эта улыбка навеет печаль…

Труба разбудила его, и он вскочил так стремительно, что больно ударился головой о верхние нары. Он повалился на постель, морщась от боли, как ребенок. Но ему надо было отчаянно спешить, чтобы успеть одеться к перекличке.

С чувством облегчения он увидел, что завтрак еще не был готов; люди, ожидавшие в очереди около кухонного барака, притоптывали ногами и звенели манерками, продвигаясь в прохладном сумраке весеннего утра.

На телеге, отвозившей их на работу, Эндрюс и Малыш сидели бок о бок на тряском задке и пробовали говорить, покрывая голосами грохот колес.

– Нравится Париж? – спросил Малыш.

– Не в этой обстановке, – ответил Эндрюс.

– Один из молодцов сказывал, что ты очень хорошо говоришь по-французски. Я хочу, чтобы ты научил меня. Надо знать язык, если хочешь странствовать по стране.

– Но ты, должно быть, тоже знаешь немного.

– Спальный французский, – сказал Малыш, смеясь.

– Ну, что ж?

– Но если я захочу писать сценарии для итальянской фирмы, не могу же я писать двадцать раз подряд: «voulez-vous coucher avec moi»!

– Значит, тебе надо научиться по-итальянски, Малыш.

– И буду. Скажи, куда же, к черту, они везут нас сегодня?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: