— И вообще, ты вряд ли кого-нибудь любишь, дядя Роджер, — буркнула Верна, как обиженный ребенок, возвращая нас в русло спора, где я чувствовал себя увереннее всего: довод и контрдовод, аргумент «за», аргумент «против».

— А кого ты любишь, Верна? Расскажи о тех таинственных парнях, которые не дают тебе прохода и водят в «Домино».

— Обычные ребята, — пожала она плечами. — Правда, они видят во мне белую дешевку, с которой можно перепихнуться. Но это тоже о'кей. Зато уважают за задницу. Хорошая задница, знаешь, в цене.

— Можно сказать, ценное имущество.

— Три ха-ха, — хрипло отозвалась она, и мне показалось, что Верна вот-вот заплачет.

— Не забудь, у тебя есть еще и голова.

— Как же, как же! Не хватает только, чтобы ты сказал: у тебя и душа есть. Но про душу лучше всех Дейл рассуждает. У каждого свой бзик. Эх вы, образованные! Начну-ка я с этого. — Она нагнулась и сняла туфли, сначала одну, потом другую, почти так же, как это делала ее мать во время игры в покер на раздевание. Мне казалось, будто я повис на высоком утесе, а лицо обжигает ветер. Ступни у Верны были маленькие, розовые, красивее, чем у Эдны, с круглыми золотистыми пятками.

— Скажи, как там Дейл? — спросил я, задыхаясь.

— Нормально. То есть для чудика нормально. — Она стояла, широко расставив ноги, как дзюдоист на ковре. — Ну давай же, дядечка, сольемся в экстазе. Жутко хочется.

Я притворился, что не слышу ее.

— Ты знаешь, где лесопилка, на которой он работает?

— Еще бы. Назад по бульвару два квартала, потом повернуть налево и пройти еще три вдоль путей... Ну, давай хоть сунь немного. Я сейчас все равно не кончу. Вот-вот моя говнюшка проснется.

Я подумал, не специально ли она выбирает выражения, чтобы казаться неприятной. Верна смотрела на меня упорно, не отводя глаз.

— Я завелась, когда ты еще в первый раз пришел. Весь из себя седой, задумчивый и такой вредный. Зачем, по-твоему, я сиську вывалила?

— Так ты нарочно?..

— Не смеши, дядечка. Ты что, девок не знаешь? Девки, они прекрасно все понимают. Во всяком случае, по этой части. — На левой щеке у нее появилась ямочка, и я с облегчением подумал, что все это, может быть, розыгрыш. Но Верна скрестила руки на поясе и, нагнувшись немного вперед, словно в почтительном поклоне, легко стянула с себя блузку. Волосы у нее забавно взъерошились. Она выпрямилась, откинула волосы с лица, поправила. На ней был лифчик, но маленький, узкий, он провисал под тяжестью грудей. В глазах у нее появилось какое-то странное водянистое выражение, напоминающее мольбу. — Не желаешь поиграть с моими буферами? — спросила она таким скрипучим блатным тоном, что мне подумалось, не приняла ли она наркотик перед моим приходом. — Полизать их, пососать? — Она горстями приподняла обе груди.

По-прежнему держась на отдалении от Верны, я подумал, как оно мощно, половое влечение, если дает возможность перепрыгнуть через глубокую бездну между мужчиной и женщиной.

— Да, желаю, — выдавил я.

— А тебе не хочется затрахать меня до посинения?

Фраза казалась странной, неестественной. Я представил, чтó должны чувствовать женщины — постоянную скованность от того, что они вечные пленницы эротических фантазий.

— А нельзя обойтись без этих «трахать», «трахаться»?

Бежевый лифчик, сохранившийся на плечах загар, глаза янтарного цвета, каштановые волосы, частично обесцвеченные перекисью водорода, — Верна смотрелась сейчас как портрет, сделанный сепией в неброской, сдержанной манере на фоне большого города за плечом. Руки ее были безвольно опущены, в глазах появилось задумчивое выражение, голос прерывался.

— Странный ты человек, дядечка. Трахаться ты не хочешь, умирать не хочешь. Чего же ты хочешь?

— Хочу закончить сегодняшние занятия.

— Хорошо, закончим. Но мы-то с тобой — как?

Она шагнула вперед, дотронулась до моей руки; я почувствовал, что вопрос задан искренне, по-девичьи, что она ждет ответа.

— Ты — моя племянница, — сказал я.

— Тем лучше! Все эти запреты придуманы, чтобы не плодить полуидиотов. Но теперь детей вообще не делают. — Она снова входила в роль бывалой девицы.

— Но ты-то сделала.

— Сделала, — вздохнула Верна. — Ошибка молодости. — Я видел, что она перестала думать о своих грудях, о бросающейся в глаза пышности двух полушарий, стиснутой чашечками лифчика, и об их весе, и о глубокой ложбинке между ними, зовущей палец, язык, фаллос.

— Тебе придется жить с этой ошибкой, Верна.

— Так же, как ты живешь с Эстер.

— Ты считаешь, что Эстер — ошибка?

— Мамка так считала. Говорит, что она тебя соблазнила, что тебя за это из священников вышибли.

— Никто об этом не жалеет, ни я, ни церковь.

— А мамка иначе думала. Говорит, у тебя всю жизнь это было... как это... рвение. Даже малышом ты ужасно хороший был. И потом тоже. Мать у тебя эгоистка и психопатка, а ты с этим мирился. Кроме того, мамке нравилась... как ее... твоя первая...

— Лилиан. — И снова всей кожей я почувствовал, что в душе у меня есть уголок, куда редко заглядывает солнце. — Жаль, что ты не любишь Эстер. Ты ей понравилась.

— Черта с два, понравилась. Она-то поняла, зачем я к вам на День благодарения приперлась.

— И зачем же?

— Затем. Пусть это тебя не колышет. Сам знаешь зачем.

В соседней комнате заплакала Пола. За окном опускался короткий зимний день. Небесная пелена, обещавшая осадки, постепенно темнела, предвещая долгую зимнюю ночь. Девчушка жалобно хныкала, как обычно делают дети, когда просыпаются мокрые и голодные, высланные из страны сладких снов в жестокий реальный мир, но Верна словно бы не слышала дочь. Она стояла рядом со мной, положив руку мне на рукав, и мне опять захотелось зарыться лицом в ее роскошные волосы. В конце концов я уже сделал первый ход, хотя и отступил, испугавшись ее скорее всего притворного сопротивления. Мы стояли полуобнявшись, словно ожидая сурового приговора, как та, первая пара, скованная взаимной виной, застыла в своем тенистом убежище перед долгой дорогой.

— Эта девчонка меня достанет, — шепнула Верна мне в лацкан. — Я родила ее черной в мир белых. Сама кругом виновата.

— А где ее отец?

— Хрен его знает. Убёг. Да нет, мы оба порешили, что так будет лучше. Одной мне сподручнее, среди белых-то.

— В ваших домах половина черных.

Она вскинула голову.

— Значица, мне тут нравится, дядечка. Здешние, они меня пасут. Жалко, что ты не хочешь.

— Я не говорил, что не хочу.

— Говорил, говорил. Посмотрел бы на себя, когда я сиськи выставила.

Больше не замечать Полу было невозможно. Хныканье перешло в оглушительный рев. Верна отдернула темно-бордовую занавеску и принесла девочку. Ее влажные волосенки торчали во все стороны. Унимая свое раздражение и желая выкинуть какую-то шутку, Верна крепко прижала дочку к себе, отчего они стали как бы одним существом о двух головах. Я был поражен: головы были почти одинакового размера, несмотря на разницу в возрасте, весе и цвете кожи. Опухшие от сна глазенки Полы тоже были с косинкой и без ресниц.

— Как тебе, дядечка? Мать и дитя.

— Прелестно, — отозвался я.

Ребенок протянул в мою сторону руку с бледными пальчиками. Я ожидал услышать привычное «Па?», но услышал совсем другое, новое слово: «Музык». Голос у нее был при этом до комизма низкий.

— Белый мужик, — уточнила мать девочки. — Скажи белому мужику «Пока-пока».

— Да, я должен идти, — сказал я. Бежать, скорее бежать отсюда, подумал я и вспомнил прощальный жест при прошлом расставании. — Как у тебя с деньгами?

— Но мы же не трахались, дядечка. За показ-стриптиз плата не взимается. Нет услуги, нет заслуги.

Я растерялся: как она могла говорить такое с ребенком на руках. Ее грудь над тонким лифчиком, казалось, пылает белизной. Конечно, для ребенка материнская грудь — самое безопасное и уютное место.

— У тебя ложное умозаключение, — произнес я учительским тоном, вытаскивая бумажник.

— Знаю я, что во мне ценного, — подхватила она тоном сообразительного студента. — Это, как я понимаю, аванс. Таким девицам, как я, обычно аванса не дают. — Она взяла три двадцатки. На этот раз сумма показалась мне маловатой — мы, судя по всему, прогрессировали, — и я добавил еще одну. Банкоматы теперь выдают наличные только двадцатками. Десятки, похоже, вскорости разделят судьбу английского фартинга.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: