— В специальных муниципальных больницах — бесплатно. Для того их и создавали, чтобы девочки вроде тебя не краснели перед родителями.

— Да, но все равно они взимают какую-то плату. Это ведь часть рейганомики. Я, может, вообще не хочу в такую больницу. Оттуда уже через час выставляют. Может, я вообще боюсь операций, и мне надо ложиться в обычную клинику. И если я все-таки решусь, не должна ли получить что-нибудь за мои моральные страдания?

— Почему я должен прибегать к подкупу, чтобы ты поступила себе же во благо?

— Потому что тебе хочется потрахать меня. И полизать мою киску.

— Что за выражения, Верна!

— А что? Мамка так не выражалась? — захихикала она.

Мне предстояло узнать глубину ее падения и заодно — стоимость плода. Я спросил:

— Три сотни тебя устроят?

Она вытянула губы, как вытягивают их, когда пытаются выковырять языком застрявшую между зубами крошку, и стала удивительно похожей на мать. Так любила делать молодежь в пятидесятых.

Прикинув, Верна сказала:

— Я должна подумать. Нет, правда, дядечка, кроме шуток. Я думаю, что это грех.

— Все так думают. Но мир погряз в грехах. Мы барахтаемся в этом вонючем болоте и пытаемся узнать, какое из зол меньшее. Пытаемся сделать правильный выбор и отвечать за свои поступки. Это и означает быть взрослым человеком.

— Погоди, погоди... Ты считаешь, что маленькие дети тоже грешны?

— Не я считаю. Так считали Августин и Жан Кальвин. Так считали все христианские мыслители. Мы тоже должны так считать. Иначе мир не пал, и нет нужды в искуплении, и вообще вся история Иисуса Христа... Так или иначе, у тебя своя жизнь. Ты это правильно сказала. И тело хоть куда.

В доме было тихо, словно мы были единственные живые люди в целом свете. Ветер сдувал с карниза снежинки, они роились, поблескивая на солнце. Хотя снега выпало немного, весь январь держались холода, так что он не таял, а хрустел под ногами. Мела поземка, поднимая тысячи маленьких снежных бурь.

Верна пленницей металась по квартире. Но куда ей надо было спешить этим ясным утром? Ей, не имеющей ни машины, ни работы.

— Тело, говоришь, хоть куда?

— Раз я считаю тебя соблазнительной, как нам быть? — спросил я осторожно. У меня снова запершило в горле.

Сначала она не поняла меня, широко раскрыла глаза, потом прищурилась.

— А-а... честное слово, не знаю, — наконец отозвалась она. — Смешно трахаться, когда ты семейный человек. Это как кушать на полный желудок и вообще... — Ее отказ прозвучал чересчур твердо, такими и бывают предварительные мнения. — Перед твоим приходом я как раз собиралась нарисовать акварель. Дейл хотел кому-то ее показать. Кстати, он и книжку по математике принес, чтоб я лучше к экзамену подготовилась. Кроме того, я обещала своей работнице, что заскочу к ней взять новые формы на социальное пособие. Каждый раз у них новые правила. И знаешь что, дядечка, — Верна вытаращила глаза, — я получала бы в месяц на семьдесят четыре доллара больше, если бы заимела второго ребенка.

— Нехорошо делать деньги, делая детей, — строго выговорил я.

— Не хуже, чем делать деньги, делая аборты!

— Я не за аборт готов заплатить, а компенсировать тебе моральный ущерб.

— Не такая уж это большая разница. — Она смотрела на меня сверху. На подбородке у нее опять образовались складки. — Спрашиваешь, как нам быть? Трахаться, конечно, смешно, как-никак ты мой добрый дядя, и вообще... — Она дотронулась до моей серебристой седины, которой я так тщеславлюсь. — Ну ладно, разрешаю поцеловать меня. По-дружески.

Я хотел было встать с кресла, но она подошла вплотную ко мне.

— Не вставай. Целуй сюда. — И она опять задрала юбку.

Кто-нибудь из дружков-молокососов, должно быть, сказал ей, что у нее прелестная норка. Я увидел нежную ложбинку и едва проступающие голубоватые прожилки вен по ее склонам, там, где живот сходится с внутренней стороной бедер. По краям венерина бугра волоски стояли, как часовые на страже заповедной чащи. Я ткнулся губами в правый склон.

— Ой, щекотно! — хихикнула сверху Верна.

Чтобы не щекотало, я еще сильнее прижался губами к горячей плоти и хотел было лизнуть языком левее, самую расселину, но Верна вдруг отступила на шаг и опустила юбку. Я с удовлетворением почувствовал набухание внизу собственного живота. Не всякая женщина способна расшевелить наш рептильный мозг, и вообще это зависит от половых феромонов, неизученных нервных возбудителей, действующих на другую особь. Способность расшевелить никак не связана с тем, что принято считать женскими достоинствами; мало того, они даже мешают соитию. Люди совокупляются не ради собственного удовольствия, а ради пополнения гигантского генофонда человечества.

Верна снова была в том настроении, о котором пелось в прошлый раз по радио: девчонки просто хотят повеселиться.

— Может, стоит хотя бы раздеться. Просто так, для смеха, — сказала она. — Если, конечно, ты снова не оттолкнешь меня.

— Я тебя не отталкивал — с чего ты взяла?

— Все время отталкиваешь, дядечка. Всякое желание пропадает. Ты просто дразнишь меня.

— Странно. Готов поклясться, это ты меня дразнишь.

— Давай на спор, что ты удивлен, почему я без трусов.

— Да, у меня были кое-какие предположения.

— Вот и нет! Идешь по улице, и никто не догадывается, что у тебя секрет. Мне это нравится.

— И много у тебя секретов?

Ее глаза сузились, она приняла вызов.

— Не так уж много. Я тебе не потаскушка какая-нибудь.

Она смотрела на меня в упор, и внезапно словно бы стеклянная стена встала между нами. Полопались маленькие связующие нас звенья, выкованные, когда я терся лицом под ее животом. Передо мной стояла «трудная» уличная девчонка-недоучка, которая волновала меня не больше, чем манекен в магазине готового платья. Я почувствовал облегчение. Едва она высказала блестящую идею раздеться, как со всех сторон меня наперегонки стали осаждать сомнения: СПИД, экзема, мужчина у двери с тяжелыми кулаками, усилия, чтобы вскарабкаться на нее, моя расшатанная, ненадежная пятидесятитрехлетняя плоть[5], возможные насмешки со стороны этого тинейджера с неустойчивой психикой, развеселые, под пьяную лавочку, россказни о случившемся чернокожим чужакам в «Домино»...

— Нет, ты человек, который мог бы лучше устроить свою жизнь, — изрек я.

— Пошел-ка ты, дядечка, знаешь куда? Не видать тебе больше моей норки, как своих ушей. И денег мне твоих не нужно. Помнишь, мы говорили, что у меня есть имущество.

— Господи, ты опять за свое? Ведь пропадешь! Кстати, как у тебя с травкой?

— До пяти вечера ни одной сигаретки. Разве что кокаинчика понюхать, если кто угостит. Как когда и смотря с кем.

— Несносная ты девчонка!

— Еще какая сносная, дядечка.

Мы снова впадали в пустословие. Я раскрыл бумажник. Да, по пути на факультет надо заглянуть в банкомат. «Благодарим за то, что воспользовались нашими услугами. Удачного вам дня».

— Вот тут восемьдесят пять долларов, больше у меня с собой нет. Это тебе на первое время. И обязательно сходи в больницу. Может, хочешь посоветоваться с Эстер?

— При чем тут Эстер?

— Ну, женщина все-таки.

— Эта коротышка? Воображала — вот кто она. Даже не глядит на меня, когда я прихожу в садик.

— Может быть, она думает, что ты не желаешь с ней разговаривать. Она вообще у меня стеснительная.

— Стеснительная, да не со всеми.

— Что ты хочешь этим сказать?

— То и хочу, а о чем — сам догадайся.

Я не посмел спросить, не сболтнул ли ей Дейл чего лишнего. Мне до смерти хотелось поскорее убраться из этой квартиры с застоявшимся воздухом, из этой тупиковой новостройки и снова очутиться в старых величественных стенах факультета, среди старинных, редких и редко снимаемых с полок книг (на днях я раскрыл компактный двухтомник Тертуллиана, изданный иезуитами в Париже в 1675 году; за три с лишним столетия никто не удосужился разрезать страницы).

вернуться

5

В ходе этого повествования мне пришлось пережить — помимо всего прочего — очередной день рождения. Родился я в один из самых коротких дней в году. У моей матушки был узкий таз, и она мучилась от темна до темна. Пятьдесят три! Интересно, сколько было Тертуллиану, когда он писал свои параграфы о плоти? В определенном возрасте и после него лучший секс — секс в голове: и удобно, и безопасно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: