— Я еще не знаю, что там случилось, — ответил я. — Если ребенка надо показать врачу, это займет определенное время.

— Ребенка?..

— Да, Полу. Или Верну — не знаю. А ты меня не жди, ложись. Ты была как всегда права: надо было оставить девчонку в покое.

— Ты старался быть хорошим братом Эдне. — Я не понял, сколько иронии заключалось в этом замечании, если вообще она там была. Сильно колотилось сердце, этот стук заглушал все другие чувства. Поддавшись какому-то порыву, неожиданному и редкому, я наклонился и поцеловал Эстер. Она вздрогнула, раскрыла губы для ответного поцелуя, но я уже поднял голову. Как же хорошо, однако, наклониться к женщине! Когда я целовал Лилиан, то словно совершал церемонию приветствия товарища по партии. Нет, прав Тиллих: как живые существа, мы не только непоправимо религиозны, но и непоправимо социальны.

Собираясь ехать и спасать другую женщину, я почувствовал вожделение к собственной жене, хотя она и пропиталась греховными соками другого мужчины.

А Эстер? Выражение ее лица напоминало о том, как она выглядела четырнадцать — фактически уже пятнадцать — лет назад после нашей незаконной любовной сессии у нее на квартире, отправляя меня домой к Лилиан. Я должен был предстать перед женой и перед фактом распада семьи. Если я больше не увижу тебя, словно говорили ее зеленые навыкате глаза, нам есть что вспомнить. Она мыслила, как бухгалтер.

Моя «ауди» стояла на улице перед самым домом. Я сел в машину и поехал.

Наш город разделен на зоны. Днем границы между ними стираются, но в темноте приобретают пугающую определенность. Обитатели одной зоны не могут попасть незамеченными в другую, даже если ты на минутку забежал в китайский ресторанчик, чтобы взять какой-нибудь снеди на ужин. В тусклом свете уличных фонарей со всей отчетливостью проступают тонкие различия в одежде, косметике, оборотах речи, манере держаться, проступают и выдают нарушителя границы. Поэтому не без опаски, стараясь сдержать жаркое сердцебиение, я выехал по аллее Мелвина из нашего уютного зажиточного квартала и взял курс на район трехэтажек, лавчонок с опущенными решетками, жалких самозаправок, освещенных голубыми лампами, туда, где у баров под неоновыми вывесками, как травоядные на подножном корму, тусовалась крутая молодежь. В приоткрытые окна моей «ауди» доносились свист ветра и обрывки музыки из баров. Колеса машины прыгали на растрескавшемся, в выбоинах асфальте. В основаниях конических лучей от моих фар проносились или притаились на тротуарах какие-то продолговатые тени, od ombra od omo certo — привидения или люди. По правую руку от меня, за рекой виднелись сигнальные огни на крышах высотных зданий в центре, огни красные и белые, как и на самолетах над аэропортом, расположенным еще дальше в той же стороне. Куда и зачем летят эти самолеты, зачем на тротуарах сбивается в кучки молодежь? Ими движет та же сила, которая в этот поздний, пахнущий весной сырой вечер выгнала меня из дома.

Усвоив, что движение по Перспективной улице одностороннее, за квартал до сгоревшего бара я свернул на такую же полузаброшенную улицу. Окна в домах здесь были либо совсем темные, либо мерцали телевизионным светом. Припарковаться в новостройке вечером оказалось куда сложнее, чем днем: птицы слетелись к своим гнездам. Пришлось покружить, прежде чем я сумел втиснуться на Перспективной в недозволенное местечко: тут находился водоразборный кран. Отсюда было видно знакомое дерево — опушившееся почками гинкго. Реденькие веретенообразные клены и белые акации по краю тротуара тоже готовы были вот-вот покрыться зеленью. Я запер машину и быстрым шагом, но так, чтобы не подумали, что я бегу, направился к залитой зеленовато-желтым светом новостройке.

Темнота и прежде заставала меня здесь — во время зимних визитов к Верне, но в такой поздний час я очутился у дома номер 606 впервые. Вместо темнокожих ребятишек, резвящихся среди старых автопокрышек и брошенных бетонных труб, на скамейках и на ступеньках подъезда с железными дверями собрались подростки, собрались, несмотря на холодное дыхание гавани и сизый туман, расползающийся между домами. Белый в дорогом дождевике так быстро взбежал по ступенькам, что они едва успели посторониться, чтобы дать дорогу. Я торопливо пробирался сквозь потревоженную кучу джинсов, дакроновых стеганок и шарообразных шевелюр, поблескивающих капельками оседающего тумана. Были здесь и девушки — пышногрудые, с пышными прическами «афро», пышными и темными, как резина, руками и пышными поддельными побрякушками, — и их присутствие успокаивало. Справедливо или нет, мы ассоциируем женский пол с безопасностью, хотя история и мифы говорят об обратном: достаточно вспомнить матерей-убийц, исступленных вакханок или воительниц-амазонок, выжигавших левую грудь у дочерей. В конце концов для того, чтобы убить, требуется одно: увидеть в другом человеке врага, чья гибель принесет тебе пользу. И видеть врага — отнюдь не исключительная прерогатива мужчин. Но вот садизм — это садизм, форма нравственно-философского протеста. Способность возмущаться природой вещей, червь недовольства, вдохновлявшего мужчин на такие праздники пыток, лежит мертвым грузом в сердцах дочерей милой, послушной Евы. Женщина может впасть в ярость от разочарования или сплести со зла сети, но не ликует, демонстрируя всему свету наслаждение болью.

С этими мыслями, вернее, с конспективным повторением их, поскольку я думал над этими вопросами прежде и даже затрагивал их в своем семинаре, богохульственно зачитывая соответствующие места из Вийона, Рабле, Сада, Верлена, Батайя и других (французский язык не является обязательным, но знать его желательно), я вошел в подъезд и стал подниматься по лестнице. Любовная похвальба Текса и Марджори была замазана краской, которую в свою очередь покрыла настенная живопись, причем такая искусная, что я ничего не мог разобрать. Размашистая подпись или надпись была выполнена то ли тайскими, то ли японскими иероглифами. Остановившись, я прислушался — не крадется ли кто-нибудь, чтобы завладеть моим бумажником, но ничего не услышал. На третьем этаже ко мне пришло полное осознание причины и цели моего визита. Я похолодел, снова вернулось состояние столбняка, когда непомерно тяжел груз жизни. О эти женщины-домохозяйки — расплывшиеся, пропахшие кухней. Сколько я повидал таких и успешно ускользал от них. Зачем же сейчас я сам нарываюсь на приключения, на беду!

Пустым коридором я прошел к двери с полустершимся номером 311 и негромко постучал, надеясь, что никто не отзовется. Но Верна в своем махровом халате тут же распахнула дверь, да так широко, что ударила ею себя. Жалобно звякнула цепочка. Лицо у нее было распухшее, со следами слез, с краешков глаз тянулись вниз полоски туши, напоминая японскую маску. Крашеные волосы отросли на дюйм-два, и под химией показались каштановые корешки. Она церемонно отступила, пропуская меня, но эта вежливость никак не вязалась ни с ее растерзанным видом, ни с полным кавардаком в комнате. Все вещи, казалось, сдвинулись со своих мест, и их наспех поставили обратно. Даже окно было не там, где следовало.

Несмотря на свое плачевное состояние, Верна помнила: самая лучшая защита — это нападение. Первые ее слова были:

— Долго же ты добирался, дядечка!

— Искал, куда поставить машину, — сказал я. — Где ребенок? — Меня удивил мой собственный, спокойный как никогда голос. Верна давно запугала меня своим бескостным, беспутным, бросающимся в глаза телом, зато сейчас я был на коне.

Она уронила голову и тусклым голосом отозвалась:

— Там.

Я раздвинул бордовую занавеску и первым вошел в полутемную комнатенку, где стояла детская кроватка, а на полу был расстелен футон с незаправленной постелью. Меня обдало сладковатым запашком самки. У двери в ванную, тоже на полу, стоял кассетник. Выключенный. В тишину просачивались звуки из соседних квартир: ритмы регги, вест-индского рока, шум спускаемой воды в туалете, ленивая перебранка, скорее всего из телевизора. Пола лежала неподвижно, в полумраке белел подгузник. Влажные немигающие глаза остановились на большом белом лице, склонившемся над ней, но взгляд был рассеянный, девочка прислушивалась к тому, что происходит внутри ее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: