— Белые дьяволы, — сказал он, — дают зерно. И молоко в виде порошка. И лекарства, от особой магической силы которых волосы у детей снова могут стать черными.
Не в силах оторвать взгляд от черного танцовщика без головы, я воскликнул:
— Пища из грязных рук — это грязь! Независимый Куш не принимает подачек империалистических эксплуататоров!
— Der Spatz in der Hand, говорили мои старые друзья, ist besser als die Taube auf dem Dach[4].
— Дары приносят люди, люди приносят пули, пули несут с собой гнет. Африка достаточно часто проходила этот цикл.
Король, уступая доводам рассудка, изящно пожал плечами, как делал это до революции, веля покалечить пажа, задремавшего в приемной.
— Твои друзья русские, — сказал он, — щедро шлют к нам шпионов и прошлогодние ракеты. А сами покупают у американцев пшеницу.
— Только для того, чтобы распространить революцию. Американские крестьяне, видя, как их обкручивают, кипят от ярости на грани бунта.
— Мир раскалывается на две половины, — сказал король, — но не так, как нам предрекали, — не между красными и свободным миром, а между толстыми и тощими. В одном месте пища гниет, в другом — люди голодают. Зачем же усугублять недобрую работу природы, которая разделяет эти половины?
— Я не творец этой революции, а ее орудие, — ответствовал я королю. — Это не я, а Куш отказывается от подачки. Больной должен либо выбросить из себя блевотину, либо еще хуже заболеть. Когда произошла революция, задачей Совета — генерала Соба, Эзаны и моей...
Король устало кивнул, предвидя, что за этим последует, — голова его на своей тонкой пружине кивала, кивала.
— ...было не вдохновлять народ, а защищать от его распалившихся страстей капиталистических интриганов, которые с твоей легкой руки заполонили Истиклаль. Если бы не наше вмешательство, их бы всех перебили, не дожидаясь, пока их вышлют.
— Многих и убили. А их тонкогубых жен отправили в гаремы социалистической элиты.
— Твои слова — бессмыслица, — сказал я.
— Позволь сказать тебе о том, что бессмысленно: рука дающего протянута, а у просящего сжата в кулак.
— Святое место для просящего — улица, а не правительственные коридоры.
— Я ежедневно молю дать мне свободу.
— Твоя свобода зависит от того, как хорошо ты спрятан. Я завидую такой свободе.
— Еще бы не завидовать. Смерть людей на севере падает на твою голову. — Король улыбнулся и поднял кверху слепые глаза, похожие на замутнения на дешевом хрустале. — Это хорошо. Люди преклоняются перед Повелителем, который предлагает им умереть. Если бы я не был таким нежным отцом, если бы моя политика не ограждала моих детей от неистовства Абсолюта, они не повернулись бы ко мне спиной. Где бедность, там и драма. Твое правление будет долгим, Хаким Феликс, если сердце твое не смягчится.
Я не мог закончить на этом разговор. И стал приводить свои доводы.
— Сила Куша в его неиспорченности. На землях наших угнетателей разжиревшие миллионы забыли, как следует жить, и обращают свои взоры на обездоленных мира, чтобы вспомнить об этом. У наших границ лежат горы ящиков с американскими товарами, от которых исходит дух отчаяния. Я поехал туда и приказал их сжечь.
— Отсветы столь знакового поступка проникли даже в эту отдаленную пещеру. Я хвалю тебя, полковник Эллелу, властитель лавы и пепла. Только у Сатаны есть подобное царство.
— Ты говорил сейчас как один из его легионов, как тот, чьи глаза все еще не видят света Пророка. Хотя ты делаешь вид, будто исповедуешь ислам, центр твоей веры находится за Грионде, где все еще царят террор и пытки, где джю-джю по-прежнему затуманивает умы людей, а муха цеце отравляет их кровь. Здесь же небо являет нам свой лик. И существует лишь один Бог, невидимый, безликий. Хвала Аллаху, Повелителю миров.
— Благодатному и милостивому, — заключил король. — Ты несправедливо судишь об искренности моей веры. Я считаю ислам прекрасно применимой на практике религией, даже целенаправленной, самой новой в своем роде. Что же до жестокости, то в сельве по ту сторону реки таится несравнимая по силе ярость джихада. Я слеп, но не совсем, как те праведники, которые, подняв глаза к небу, убивают и бывают убиты во имя того, чтобы попасть в рай с тенистыми деревьями, как, я слышу, написано в Коране. — И он повел рукой в сторону чтеца, сидевшего с бесстрастным видом, тихо, как машина, которая ждет, чтобы ее включили. Полицейский шпион был молодой и гладкий, точеные черты его женственного продолговатого лица застыли под сливового цвета феской. — Твое небо, — сказал мне король, — сверкает весь день как лезвие сабли. Дух неба возненавидел дух земли. Твой край проклят, злополучный Феликс. Ты навлек проклятие на этот край своей ненавистью ко всему миру.
— Я только ненавижу существующее в мире зло.
— Ты сжег пищу, тогда как твои подданные голодают. И говорят, что это ты принес на север смерть.
— Один американец покончил жизнь самоубийством. Мы стояли и смотрели — ничего не могли предпринять.
— Это было ошибкой. В Африке о смерти одного белого больше кричат, чем о жизни тысячи черных.
— Ты много слышишь в своей пещере. У меня тоже есть уши, и они слышат, как люди перешептываются, говорят, что старик король где-то живет и втягивает страну за собой в старческое бессилие.
Король неспешно вернул тяжелую руку на колено, на прежнее место — так пепел втягивается в очаг.
— Тогда покажи меня народу — пусть увидят, какой я крепкий.
— Они говорят правду. Ты стар. Ты был уже стариком, когда я был еще совсем молодым.
— Молодым и беспомощным. Кто вытащил тебя из глубокой тени, где ты таился, — таился в таком страхе, что даже забыл языки Куша, кто поместил тебя возле себя, одел в блестящую новую форму и научил, как управлять государством?
— Ответ напрашивается сам собой, мой господин. И то, что ты дышишь и задаешь мне этот вопрос, является достаточным доказательством моей благодарности. Даже когда я был очень молодой, ты лгал, сокращая свой возраст, а с тех пор у целого поколения выросли усы.
— Кого, кроме меня, может волновать мое физическое состояние, коль скоро я больше уже не король?
— Люди, хоть мы и пытаемся их просветить, по-прежнему считают, как считали их отцы, что расстаться с королевским троном можно, только пролив кровь. Естественная смерть короля — позор для государства.
— А ты? Как ты считаешь?
— Я считаю... я считаю, что мы расплатились друг с другом.
— Тогда убей меня. Убей меня на площади перед мечетью Судного дня и покажи людям мою голову. Ороси землю моей кровью. Я не боюсь. Мои предки кипят в земле, как перебродившее вино. Мысль о смерти для меня слаще капающего с дерева меда.
— Люди спросят, почему этого прежде не сделали — в утро Возрождения? Министров и приспешников короля избавили от позора их жизни, почему же его пощадили? Почему все эти пять гиблых лет Эллелу держал в живых душу реакции?
— Ответ прост, — поспешил сказать король. — Из любви. Несвоевременной любви и неполитичной верности труса. Скажи им, что их полковник — человек, в котором много всего скрыто. Скажи им, что не только они, невежественные, цепляются за кровавое безумие джю-джю, но и их вождь тоже, прогрессивный и страстный проводник исламского марксизма, который, чтобы успокоить их страдания, не придумал ничего лучшего, как убить больного старика, узника, бывшего когда-то вождем отсталого, мифического Ванджиджи! — И король рассмеялся, словно пугающе треснул хрусталь, и оцепеневшему Эллелу показалось, что это треснула его судьба. Король заговорил снова — его маленькая, облаченная в шелк фигурка затрепетала, приподнялась, словно на крыльях песни. — Скажи им, что ниспосланное свыше безумие снизошло на их вождя, превратившего Куш в маяк третьего мира, предмет удивления и скандала в капиталистической прессе, источник ликования миллиарда сердец! Но запомни, полковник Эллелу: убьешь меня — и жребий будет брошен. Не будет больше волшебства среди воспоминаний о Нуаре. — Язык подвел его, и он уже шепотом произнес конечное «ре» в ненавистном старом названии страны. В глазах его, лишенных глубины, отражался угасающий свет дня из окна, сквозь стекло которого в облупившейся зеленой раме проникал гнусавый призыв муэдзина к первой молитве салят аль-магриб, — эхо разносило его под безоблачным небом, темневшим как кафельный купол.
4
Воробей в руке лучше голубя на крыше (нем.).