— Черт, что же будет? — нервно заговорил Станко. — Когда эта штука начнет высвобождаться… нас не сметет?
— С этим полный порядок, — успокоил его Литтл. — Я же прочел вам лекцию на эту тему. Оно удирает по вертикали. Это восходящая сила. Бояться тут нечего.
— А если что-нибудь произойдет? — не унимался Станко.
— Не может ничего произойти, — сказал ему Литтл раздраженно. — Тут все по-научному.
— Я хочу сказать… выше? Там, высоко?
— Совсем-совсем высоко?
— Да… Ну, на приемном пункте… Я хочу сказать… эта штука теперь довольно гнусная. Грязная. В ней хорошенько насвинячили. Она не такая, какой была вначале. Ну, это как если бы им туда наверх подсунули подержанную машину в плохом состоянии вместо… Вам понятно?
— Понятно, — сказал Литтл, решив выказать терпимость перед лицом нового проявления психической неустойчивости. — Я не знаю, что они станут применять там наверху, если от этой штуки будет разить дерьмом. Полагаю — благодать, что-то в этом роде. У них наверняка там все оборудовано. Допускаю, что у них есть фильтры, дезинфицирующие средства, приспособления для переработки. Рекомендую не вмешиваться. Это не наше дело.
Предполагалось, что высвобождение такого количества духа вызовет особенно сильные побочные явления. Дискуссий на эту тему было достаточно. Каплан считал, что неизбежно возникнут какие-то художественные видения — у каждого свои. Наверняка сыграет роль индивидуальный культурный уровень. В его собственном случае это будет живопись Возрождения и, естественно, Шагал, а у русских и югославов — что-нибудь фольклорное. А может быть, они увидят лишь ослепительный свет, то есть необработанное состояние духа, ведь речь идет не о рафинированном, а о народном духе, в самом возвышенном смысле этого слова, или же они увидят простые яркие краски, какие встречаются на крестьянских праздниках, поскольку высвобождение духа, по сути, такой же праздник. Что касается Старра, то он ожидал увидеть скорее облака в форме грибов, так как из-за страданий и гнета, которые эта штука вынесла и вызвала, она не могла не озлобиться.
Так что они пребывали в состоянии тревожного ожидания. Но когда само солнце, будто ослепленное человеческим светом, поднимавшимся от земли, исчезло в сиянии, ничем ему не уступавшем, Старр в какой-то момент поверил — в первый и, вероятно, в последний раз, — что существует то, о чем не может поведать никакое знание, никакая астрономическая карта, никакая космогония.
Они обезумели. Никто из них впоследствии не смог сказать, что именно он видел: эмоциональный побочный эффект был столь сильным, что они утратили всякое чувство реальности, — а это всегда первый шаг к истине. Дух поднимался с такой скоростью, что не оставлял позади себя никаких следов бессмертия, и это возвращало секундам и мгновеньям всю их эфемерную длительность. Старр был первым, к кому вернулось сознание, или, вернее, первым — как он, наверное, говорил себе позже, — кто потерял зрение, то есть чьи зрительные способности снова обрели естественные границы. Этому возвращению к привычной реальности способствовал вид Комарова, поднявшего кулак, — старое приветствие Народного фронта. Он так никогда и не узнал, был ли тот жест убежденного марксиста попыткой самозащиты или, напротив, данью уважения тому, что он, возможно, принял за зарю социализма.
На Литтла происходящее повлияло меньше, чем на других. Все его поведение говорило о том, что реагировать на подобные вещи недостойно уважающего себя англичанина. Впоследствии он не принимал никакого участия в дискуссиях на эту тему, строго держась в стороне от всего, что могло иметь отношение к «попытке деморализации» — это было его единственной ремаркой по этому вопросу. Когда Старр спросил у него, что он видел и чувствовал, Литтл с видом глубокого неодобрения почесал усы, но, отступая перед возмущенной настойчивостью остальных, в конце концов процедил сквозь зубы единственную фразу, надменный тон которой вызвал всеобщую оторопь:
— Если я правильно понимаю, у этого Матье есть талант к живописи.
Лицо Имира Джумы было пепельно-серым; он, наверное, говорил себе, что еще долгое время партия не сможет доверять войскам, которые присутствовали при освобождении народного духа, и, скорее всего, их придется до конца дней перевоспитывать.
Сферическая голова «борова» была теперь черной, как уголь. Дух покинул ее, и внутри установки не было больше ничего, кроме человеческого гения.
XXXIII
Они довольно непочтительно затащили неподвижного, как статуя, Имира Джуму в свой грузовик. Это была идея Литтла. Их оперативный план этого не предусматривал, но майор считал, что ему как командиру должна быть предоставлена полная тактическая свобода. Присутствие главы албанского государства защищало их лучше, чем ядерный «щит»: в горах, особенно вблизи югославской границы, и в тамошних деревнях атомной бомбой уже никого не напугаешь. Гранитный монумент — именно такое впечатление последний из великих сталинистов производил на Старра, впервые увидевшего его с близкого расстояния. Он не понимал, свидетельствует ли его облик о чувстве собственного достоинства и силе характера или же о последствиях сорока лет абсолютной власти. Но в любом случае, в нем была монументальность, которая оказала бы честь любой Красной площади, где этот истукан будет возвышаться.
Бомба лежала в грузовике у них в ногах; албанцы, судя по всему, скрупулезно придерживались условий договора: на хвосте у них не было ни одной машины. Они ехали по превосходной военной дороге, среди гор, поднимавшихся выше солнца.
Матье сидел на заднем сиденье рядом со своей подругой, приобнимая ее одной рукой; голова Мэй лежала у него на плече. Они были похожи на всех тех влюбленных, которые, выбрав личное счастье, забывают об остальном мире.
— Ну что, мы признаём себя побежденным, господин профессор? — спросил Старр даже не с иронией, а с агрессией и злорадством: профессиональному наемнику всегда делается неловко, когда он испытывает горечь и зависть при виде того, что исключил из своей жизни раз и навсегда.
— Почему?
— У вас счастливый вид. А как же мир?
— Я не думаю, что он долго простоит, если только кто-нибудь не соизволит поставить этот снаряд на предохранитель.
Литтл наклонился и защелкнул предохранитель, бормоча извинения, как школьник, забывший сделать домашнее задание.
Старр счел, что самое время немного позабавиться и разрядить атмосферу.
— Ну что же, парни, мы очень старались, никто не станет это отрицать, — заявил он. — Мы сделали, что могли. И не наша вина, что все провалилось.
Все повернулись к американцу, Литтл остановил на нем взгляд, в котором читалась подозрительность.
— Что именно вы хотите этим сказать? — спросил он гнусавым и раздраженным голосом.
Старр пожал плечами и ничего не ответил.
Его глубинную мысль взялся передать Матье.
— Думаю, что я знаю, что хотел сказать ваш боевой товарищ, господа. Бой, что вы вели, окончился честным поражением, хотя — что есть, то есть — вы уже не способны это осознать… Бомба взорвалась давно, в Хиросиме, процесс дегуманизации завершился, и особенность этого феномена, очевидно, заключается в том, что у нас больше нет духовных, этических и психологических качеств, чтобы отдавать себе в этом отчет.
Эта шутка заставила улыбнуться всех, кроме Литтла, который, похоже, принял ее за гнусные бредни интеллектуала, и, вдобавок, интеллектуала французского.
Правильный ответ, вызвавший взрыв смеха, подыскал Станко.
— Вы заблуждаетесь, друг! Достаточно взглянуть на эту прекрасную девушку и на вас, чтобы понять, что мы все-таки спасли то, что пришли спасти, и что мы еще вполне человечны, настолько человечны, насколько это возможно для человека! И за этот героический и сверхчеловеческий поступок — оставаться человечными во всем и несмотря ни на что — мы заслуживаем премии! И особой медали за проявленное мужество!
— Только один момент: сколько раз цивилизация может быть спасена, прежде чем утратит право называться цивилизацией? — спросил Старр.