И вот он стоял уже на улице, недоумевая, как это ему удалось сойти по лестнице. А был ли он вообще когда-нибудь наверху, в той комнате? Однако боль от глубокой, сокровенной раны тут же обожгла его, подсказав: да, он там, конечно, был. Вот и деньги, все еще зажаты в кулаке.
Он рассеянно сунул их в карман.
Итак, Поликсена должна прийти в восемь – он слышал, как на башне пробило четверть; тут на него залаяла собака, это было как удар хлыста: значит, он в самом деле выглядит до того обшарпанным, что на него уже лают собаки?
Отакар сжал губы, словно от этого могли умолкнуть его мысли, и нетвердым шагом направился домой.
На ближайшем углу остановился, покачиваясь. «Нет, только не домой, прочь, прочь, подальше от Праги, – его сжигал стыд, – а самое лучшее – в воду!» Со свойственной юности поспешностью приняв это решение, он хотел было бежать вниз к Мольдау, но в этот момент тот, «другой», словно парализовал его ноги, давая понять, что самоубийством Отакар предает Поликсену, однако при этом коварно умолчал об истинной подоплеке своего вмешательства – о неистовой жажде жизни.
«Боже, о Боже, как я теперь посмотрю ей в глаза! – все в Отакаре кричало от боли. – Нет, нет, она не придет, – пытался он себя успокоить, – она, конечно, не захочет прийти, все уже в прошлом!» Но от этого боль впилась еще яростней: если она не придет, никогда больше не придет, то как жить дальше!
Он вошел через полосатые ворота во двор Далиборки, прекрасно сознавая, что весь следующий час будет страшной бесконечной пыткой, отсчетом минут: придет Поликсена – и он от стыда провалится сквозь землю, не придет – тогда… тогда эта ночь станет для него ночью безумия.
Он с ужасом посмотрел на «Башню голода», которая выглядывала из Оленьего рва, возвышаясь концом своей белой шапки над полуразвалившейся стеной; сколько уже жертв сошло с ума в ее каменном чреве, но все еще не насытился Молох, и вот, спустя столетие мертвого сна, она вновь проснулась.
Сейчас, как в детстве, он снова увидел в ней творение отнюдь не человеческих рук – нет, это было гранитное чудовище с ненасытной утробой, которая могла переварить мясо и кровь, подобно желудкам бродячих ночных хищников. Башня состояла из трех этажей, соединялись они только отверстием, пробитым в середине каждого этажа; эта шахта, подобно пищеводу, пронизывала всю башню – от глотки до желудка. В прежние времена в верхнем этаже осужденные год за годом медленно пережевывались в жутком сумраке до тех пор, пока их не спускали на веревках в среднее пространство, к последней кружке воды и последнему куску хлеба. Здесь они умирали голодной смертью, если только раньше не сходили с ума от поднимавшегося из глубины смрада и сами не бросались вниз на истлевшие трупы своих предшественников…
На липовом дворе уже веяло влажной прохладой вечерних сумерек, однако окна в домике смотрителя были все еще открыты. Отакар тихо присел на скамейку, стараясь не потревожить старую, разбитую подагрой женщину, спавшую за оконными занавесками. И прежде чем начнется мучительная пытка временем, он попытался выбросить из головы все случившееся – уловка слишком наивная, чтобы обмануть собственное сердце…
Внезапно слабость овладела им; всеми силами он сопротивлялся судорогам рыданий, удушливо сжавшим горло.
Тогда из глубины комнаты до него донесся глухой голос – казалось, говорили в подушку:
– Отакар?
– Да, мама?
– Отакар, ты не хочешь войти и поесть?
– Нет, я не голоден, я… я уже ел. Голос немного помолчал.
В комнате часы металлически проскрипели половину восьмого.
Студент судорожно сцепил пальцы: «Что же мне делать, что же мне делать?»
Голос раздался вновь:
– Отакар? Он не ответил.
– Отакар?
– Да, мама?
– Почему – почему ты плачешь, Отакар? Он заставил себя рассмеяться:
– Я? Ну что ты, мама! Я вовсе не плачу… Да и с чего мне плакать?
Голос недоверчиво промолчал.
Студент поднял взгляд с исчерканной тенями земли: «Хоть бы колокола зазвонили, что ли, лишь бы не эта мертвая тишина». Посмотрел в багряный разрез неба. Необходимо было что-то сказать.
– Отец дома?
– В трактире, – донеслось до него после некоторой паузы.
Он быстро вскочил:
– Тогда я тоже схожу туда на часок. Спокойной ночи, мама! – И, взглянув на башню, он схватил свой футляр.
– Отакар!
– Да? Закрыть окно?
– Отакар!.. Отакар, я ведь знаю, ты идешь не в трактир. Ты идешь в башню?
– Да… потом… позже. Там – там мне лучше играется; спокойной ночи…
– Она сегодня опять придет в башню?
– Божена? Ну да, может быть. Если есть время, она иногда заходит немного поболтать со мной… Мне – мне что-нибудь передать отцу?
Голос стал еще печальней.
– Ты думаешь, я не знаю, что это другая? Я ведь слышу по походке. Так легко и быстро не ходит тот, кто день-деньской работает.
– Ах, ну что ты опять выдумываешь, мама! – Сделав усилие, он усмехнулся.
– Да, ты прав, Отакар, ну что ж, я молчу, только закрой окно. Уж лучше мне не слышать этих жутких песен, которые ты играешь для нее… Я – я хотела бы, я могла бы тебе помочь, Отакар!
Студент прикрыл окно, зажал под мышкой скрипку, проскочил через проход в стене и, миновав маленький деревянный мостик, побежал по каменным ступенькам на самый верхний этаж башни…
Из полукруглого помещения, в которое он попал, узкая оконная ниша (нечто вроде продолжения бойницы) выходила сквозь метровую стену наружу, на юг; там, высоко над Градом, парил стройный силуэт Собора.
Для посетителей, которые днем осматривали Далиборку, здесь были поставлены пара грубых стульев, стол с бутылкой воды и старый поблекший диван. В царящем полумраке они, казалось, срослись со стенами. Маленькая железная дверь с Распятием вела в соседнее помещение, где двумя столетиями раньше была заключена графиня Ламбуа, прапрабабка контессы Поликсены. Она отравила своего мужа, но, прежде чем умереть в безумии, прокусила на запястьях вены и кровью написала на стене его портрет.
Далее находилась совсем темная камера, едва ли не шести шагов в периметре. В ее каменных квадрах какой-то неизвестный пленник обломком железа выскреб углубление, в котором, скрючившись, мог поместиться человек. Тридцать лет ковырял он стену, еще ширина ладони – и долгожданная свобода, свобода рухнуть вниз в Олений ров.
Однако ход был своевременно обнаружен, и узника обрекли на голодную смерть в среднем этаже башни… Отакар беспокойно метался от стены к стене, садился в оконной нише, снова вскакивал; на одно короткое мгновение абсолютно уверенный в приходе Поликсены, он уже в следующий миг был так же абсолютно убежден, что никогда больше ее не увидит, и всякий раз именно та уверенность, которая владела им в данную секунду, казалась наиболее ужасной.
Каждая из этих двух возможностей одновременно таила в себе надежду и страх.
Ежедневно он засыпал с образом Поликсены, заполнившим всю его жизнь во сне и наяву; играя на скрипке, мечтал о ней; оставаясь в одиночестве, внутренне беседовал с нею: фантастический воздушный замок воздвиг он ради нее – но что же дальше? Мрачная душная темница представилась ему в том безграничном детском отчаянии, на которое способно лишь девятнадцатилетнее сердце.
Мысль, что он сможет снова когда-нибудь играть на скрипке, показалась ему самой невозможной из всех невозможностей. Какой-то внутренний голос шепнул ему, что все будет по-другому, совсем иначе, однако Отакар, не желая вникать в смысл сказанного, отмахнулся от него.
Часто боль бывает настолько могущественна, что не желает быть исцеленной, и утешение, даже если оно приходит из собственной души, лишь заставляет ее пылать еще жарче…
Сгустившиеся сумерки в пустом заброшенном помещении с каждой минутой усиливали возбуждение юноши.
То и дело ему слышался снаружи тихий шум, и тогда его сердце замирало – это она; он принимался считать секунды – вот сейчас она должна осторожно, на ощупь, войти. Нет, опять ошибка. А если она на пороге повернула назад? Эта мысль снова повергла его в отчаяние.