— Вам видится сверхъестественным то, что вы не в состоянии объяснить, — отозвался Серафитус.
— Во всех твоих ответах удивительная глубина. Рядом с тобой мне все становится понятным. О, как я свободна!
— Ты уже без лыж, вот и все.
— Ах, как бы мне хотелось снять с тебя лыжи и целовать твои ноги.
— Прибереги эти слова для Вильфрида, — ласково ответил Серафитус.
— Для Вильфрида! — повторила Минна с гневом, который утих, лишь только она взглянула на своего спутника. — Ты-то никогда не теряешь самообладания! — Она попыталась, но безуспешно, взять его руку. — Ты во всем безнадежно безупречен.
— А потому ты заключила, что я ко всему равнодушен.
Взгляд Серафитуса привел Минну в ужас: казалось, он читает ее мысли.
— Ты убеждаешь меня, что мы понимаем друг друга, — в голосе ее звучала признательность любящей женщины.
Серафитус слегка покачал головой, бросив на девушку грустный и мягкий взгляд.
— Ты, кому все ведомо, — вновь заговорила Минна, — скажи мне, почему робость, которую я испытывала рядом с тобой там, внизу, растаяла здесь, наверху? Почему я впервые решилась посмотреть тебе в лицо, ведь там я едва осмеливалась украдкой взглянуть на тебя!
— Возможно, здесь мы расстались с земной суетой, — ответил он, расстегивая меховую куртку.
— Никогда еще ты не был так прекрасен, — заметила Минна, расположившись на мшистом камне и целиком предаваясь созерцанию того, кто привел ее на этот, казалось, неприступный пик.
И в самом деле, никогда раньше Серафитус так не светился, а именно этим словом можно было охарактеризовать живость его лица, саму его суть. Не происходила ли его красота от ослепительной белизны, которую придают коже чистый воздух гор и зеркало снегов? А может, от внутреннего движения, возбуждающего плоть в момент, когда она отдыхает после долгого волнения? Или все дело было в контрасте между золотым светом, исходящим от солнца, и мраком туч, через которые прошла эта красивая пара? Возможно, к этому следовало бы еще добавить эффект одного из самых прекрасных явлений человеческой натуры. Если бы какой-нибудь проворный физиономист исследовал Серафитуса, казавшегося в тот миг — с гордостью на челе и блеском в глазах — семнадцатилетним юношей, если бы он попытался разглядеть суть этой цветущей жизни под самыми белыми одеждами, в которые когда-либо север обряжал своих детей, то мог бы вполне поверить в существование некоего фосфорического флюида из нервов, светившихся, казалось, под кожей, или в постоянное присутствие какого-то внутреннего света, расцветившего Серафитуса, подобно лучам в бокале из белоснежного алебастра. Когда Серафитус снял перчатки, чтобы отвязать лыжи Минны, руки его могли показаться нежными и утонченными, чувствовалось, однако, что в них скрывалась сила, не уступающая той, что Создатель вложил в прозрачные клешни краба.
Огни, полыхавшие в его золотистом взоре, соперничали с лучами солнца, будто он не вбирал эти лучи, а сам наполнял их светом. Тонкое и хрупкое, как у женщины, тело выдавало в Серафитусе одну из тех внешне слабых натур, чья сила всегда соответствует желанию и обретается в нужный момент. Не отличаясь высоким ростом, Серафитус как бы вырастал, когда поворачивался лицом; казалось, что он готовится взлететь. Волосы, завитые рукой феи и как будто приподнятые чьим-то дыханием, усиливали иллюзию его неземного поведения; но легкая, естественная осанка отражала скорее его моральное, а не телесное состояние. Соображение Минны способствовало этой постоянной галлюцинации, перед чарами которой не устоял бы никто, она придавала Серафитусу черты сказочных существ из счастливых снов. Ни один из известных типов не мог бы дать представление об этом, на взгляд Минны, безусловно мужественном лице, которое, однако, с точки зрения мужчин, могло бы затмить, благодаря своей женской грации, самые прекрасные головки Рафаэля. А ведь этот художник небес постоянно вкладывал нечто вроде спокойной радости, любовной неги в линии своих ангельских красавиц; но, по крайней мере, если взглянуть на самого Серафитуса, кто бы мог придумать грусть, смешанную с надеждой, наполовину скрывавшую неизгладимые чувства, запечатленные в его чертах? Кто смог бы, даже силой всемогущей фантазии художника, разглядеть тени, отбрасываемые неким мистическим ужасом на это слишком умное лицо, которое, казалось, вопрошало небо и на котором неизменно отражалось сочувствие к людям? Эта голова плыла горделиво, подобно великолепной хищной птице, чей крик сотрясает воздух, и в то же время смиренно склонялась, подобно горлице, чей голос наполняет нежностью молчаливый лес. Кожа Серафитуса отличалась удивительной белизной, ее еще больше оттеняли ярко-красные губы, темные брови и шелковистые ресницы — единственные черты, проступавшие на бледном лице, чья абсолютная правильность ни в чем не ослабляла силу чувств: они отражались на нем спокойно, ненавязчиво, но с той величественной и естественной серьезностью, которую мы обычно приписываем высшим существам. Все в этой мраморной фигуре выражало силу и спокойствие. Минна поднялась, чтобы взять руку Серафитуса, надеясь, что так сможет притянуть его к себе и оставить на этом соблазнительном челе поцелуй, исторгнутый скорее восхищением, чем любовью; но взгляд молодого человека, пронзивший ее, как луч солнца пронзает призму, охладил пыл бедной девушки. Бессознательно она почувствовала пропасть между ними, отвернулась и зарыдала. И тут сильная рука обняла ее за талию, юный голос сказал Минне:
— Пойдем.
Она повиновалась и, как-то вдруг успокоившись, положила голову на грудь юноши, который, стараясь идти в ногу с девушкой, мягко и осторожно повел свою спутницу туда, где перед ними открылась лучезарная красота полярной природы.
— Прежде чем я стану смотреть и слушать тебя, скажи, Серафитус, почему ты отталкиваешь меня? Я больше не нравлюсь тебе? Почему, скажи? Мне ничего не надо для себя, пусть мои земные богатства принадлежат тебе, как и богатства моего сердца, пусть свет приходит ко мне лишь из твоих глаз, как моя мысль — из твоих мыслей, тогда я не боялась бы уже обидеть тебя, возвращая тебе отражения твоей души, слова твоего сердца, день твоего дня, как мы возвращаем Богу созерцания, которыми он питает наше сознание. Я хотела бы целиком раствориться в тебе!
— Ну хорошо, Минна, постоянное желание — обещание от будущего. Надейся! Но если хочешь быть чистой, соединяй всегда мысль Всемогущего с земными чувствами, и тогда ты полюбишь все создания, и сердце твое вознесется высоко!
— Я сделаю все, что пожелаешь, — ответила она, робко поднимая на него глаза.
— Я не могу быть твоим спутником, — грустно сказал Серафитус. Он хотел что-то добавить, но промолчал, потом указал на Христианию, маячившую точкой на горизонте: — Посмотри!
— Мы такие маленькие, — ответила она.
— Да, но возвеличиваемся чувством и умом, — отозвался Серафитус. — Именно с нас, Минна, начинается познание вещей; то малое, что мы узнаем о законах видимого мира, позволяет нам обнаружить необъятность высших миров. Не знаю, пришло ли время для такого разговора с тобой, но я так хотел бы передать тебе факел моих надежд! Возможно, что однажды мы соединимся в мире, в котором любовь бессмертна.
— Но почему же не сейчас и не навсегда? — прошептала Минна.
— Здесь нет ничего постоянного, — надменно ответил он. — Мимолетные прелести земной любви — всего лишь намек некоторым душам на существование вечного блаженства, подобно тому как открытие какого-либо закона природы позволяет избранным личностям представить себе систему в целом. Не подтверждает ли и наше хрупкое земное счастье факт существования другого, полного счастья, как земля — часть мироздания — подтверждает его же существование? Нам не дано измерить грандиозную орбиту божественной мысли, частичкой которой мы являемся, настолько же малой, насколько велик Бог, но мы можем догадываться о ее размерах, преклоняться, восхищаться, ожидать. Люди неизменно ошибаются в своих науках, не замечая, что все на планете относительно и подчиняется всеобщему движению, постоянному созиданию, неизбежно порождающему и прогресс, и конечную точку. Сам по себе человек не является конечным продуктом, иначе не было бы и Бога!