К девяти годам Вероника поражала всех жителей квартала своей красотой. Каждый любовался личиком, которое обещало стать в будущем достойным кисти художников, стремящихся к прекрасному идеалу. Девочку прозвали маленькой мадонной, в ней и сейчас уже можно было угадать будущую стройную фигуру и нежную белую кожу. Личико мадонны обрамляли пышные белокурые волосы, подчеркивающие чистоту ее черт. Тот, кто видел чудесную маленькую Марию на картине Тициана «Введение во храм», поймет, какова была в детстве Вероника: та же простодушная невинность, то же ангельское изумление во взоре, та же простая и благородная осанка, та же поступь инфанты.
В одиннадцать лет Вероника заболела черной оспой и осталась жива только благодаря заботам сестры Марты. За те два месяца, что девочка была в опасности, супруги Совиа показали соседям всю меру своей родительской любви. Совиа прекратил поездки за товаром, все время он сидел в лавке, поминутно бегая наверх к дочери, и бодрствовал ночи напролет у ее постели вместе с женой. Его немое горе казалось таким глубоким, что соседи не осмеливались заговорить с ним; они смотрели на него с состраданием и справлялись о здоровье Вероники только у сестры Марты. В тот день, когда опасность стала особенно грозной, прохожие и соседи увидели, как из глаз Совиа, первый и единственный раз за всю его жизнь, полились по изрезанным морщинами щекам слезы; он не вытирал их; несколько часов просидел он как пришибленный, не решаясь подняться к дочери, глядя перед собой невидящим взглядом — в то время его можно было обокрасть.
Вероника была спасена, но красота ее погибла. Это прелестное лицо окрасилось ровным красно-коричневым тоном и покрылось грубыми рябинами, глубоко пробившими нежную кожу. Потемневший лоб тоже был отмечен клеймом жестокой болезни. Самым разительным казалось несоответствие между кирпичным цветом лица и белокурыми волосами — оно разрушало былую гармонию. Все эти глубокие и неровные разрывы кожной ткани исказили тонкий профиль, нарушили чистоту линий носа, потерявшего свою греческую форму, и подбородка, раньше нежного, как белый фарфор. Болезнь пощадила лишь то, чего не могла поразить: глаза и зубы. Вероника не утратила также грацию и красоту своего тела, пластичность его линий и гибкость талии. В пятнадцать лет она была недурна собой и, что особенно утешало родителей, стала скромной и доброй девушкой, деятельной, трудолюбивой и домовитой.
Когда Вероника совсем поправилась, то после первого причастия отец и мать отвели ей две комнаты на третьем этаже. Совиа, столь суровый к самому себе и к своей жене, тут проявил известную заботу о жизненных удобствах; он испытывал смутное желание утешить дочь в утрате, значение которой она сама еще не понимала. Потеряв красоту, которая являлась гордостью этих двух людей, Вероника стала для них еще более дорогой и ненаглядной. В один прекрасный день Совиа притащил на спине купленный по случаю ковер и сам повесил его в комнате Вероники. При продаже с торгов какого-то замка он придержал для нее стоявшую в спальне знатной дамы кровать с красным камчатным пологом, красные камчатные занавеси и обитые такой же тканью кресла и стулья. Этими старинными вещами, настоящую цену которым он так и не узнал, Совиа обставил комнату дочери. На выступе под окном он пристроил горшки с резедой и всякий раз привозил из своих поездок то анютины глазки, то еще какие-нибудь цветы, которыми разживался, по-видимому, у садовников или трактирщиков. Если бы Вероника умела сравнивать и могла судить о характере, образе мыслей и невежестве своих родителей, она оценила бы, сколько горячей любви проявлялось в подобных мелочах; но она просто любила их от всей души и ни о чем не раздумывала.
У Вероники было лучшее белье, какое только могла раздобыть у торговцев ее мать. Тетушка Совиа позволяла дочери выбирать для платьев любую материю по ее вкусу. И отец и мать нарадоваться не могли на скромность дочери, у которой не было ни малейшей склонности к мотовству. Вероника довольствовалась голубым шелковым платьем для праздничных дней, в рабочие дни зимой она носила платье из грубой мериносовой шерсти, а летом — из полосатого ситца. По воскресеньям она ходила с родителями в церковь, а после вечерни — на прогулку по берегам Вьены или в окрестностях города. В будние дни Вероника сидела дома, вышивая ковер. Деньги от его продажи предназначались бедным. Итак, она отличалась нравом самым простым, самым целомудренным и примерным. Иногда она шила белье для богоугодных заведений. Работу она перемежала чтением и читала только те книги, какие давал ей викарий собора Сент-Этьен, священник, с которым познакомила семейство Совиа сестра Марта.
Законы семейного скопидомства на Веронику не распространялись. Мать сама готовила ей отдельно, радуясь, что может кормить ее на славу. Родители продолжали питаться орехами, черствым хлебом, селедкой и фасолью с прогорклым маслом, но для Вероники ничто не казалось им достаточно вкусным и свежим.
— Вероника, должно быть, вам стоит немало, — говаривал папаше Совиа живущий напротив шляпник. Он имел виды на Веронику для своего сына, расценивая состояние торговца железом не менее, как в сто тысяч франков.
— Да, сосед, да, — отвечал старый Совиа. — Она могла бы хоть десять экю спросить у меня, и я все равно бы ей дал. У нее есть все, чего она только хочет, но сама она никогда ничего не попросит, овечка моя кроткая!
Вероника действительно не знала цены вещам; она никогда ни в чем не нуждалась. Золотую монету она увидела впервые в день своей свадьбы, у нее даже не было своего кошелька. Мать покупала и давала дочке все, что ей было угодно; даже когда Вероника хотела подать милостыню нищему, она искала мелочь в карманах у матери.
— Недорого же она вам стоит, — говорил тогда шляпник.
— Вот вы как думаете! — возражал Совиа. — Вы бы не уложились и в сорок экю за год. А ее комната! Одной мебели там больше, чем на сотню экю; но когда у тебя одна-единственная дочь, можно позволить себе такую роскошь. В конце концов та малость, что у нас есть, достанется ей целиком.
— Малость? Да вы, наверно, богач, папаша Совиа. Вот уж сорок лет вы торгуете без всякого урона.
— Ну, не перережут же мне горло за тысячу двести франков, — отвечал старый торговец железом.
С того самого дня, как Вероника утратила нежную красоту, привлекавшую к ее детскому личику восхищенные взоры всех жителей квартала, Совиа удвоил свою энергию. Торговля его пошла настолько бойко, что теперь он ездил в Париж по нескольку раз в год. Все поняли, что он хотел богатством возместить то, что он на своем языке называл убытком дочери. Когда Веронике сравнялось пятнадцать лет, в порядках дома произошли большие перемены. Закончив трудовой день, отец и мать поднимались в комнату дочери, и весь вечер она при свете лампы, поставленной позади наполненного водой стеклянного шара, читала им «Жития святых» или «Назидательные письма» — одним словом, книги, которые давал ей викарий. Старуха Совиа вязала, рассчитывая окупить таким образом стоимость масла. Соседи могли наблюдать из своих окон двух стариков, которые, застыв в своих креслах, словно китайские болванчики, с восхищением слушали чтение дочери, напрягая все силы своего ума, глухого ко всему, что не было торговлей или верой в бога. Бывали, разумеется, девушки, столь же чистые, как Вероника, но ни одна из них не была чище или скромнее. Ее исповедь могла удивить ангелов и порадовать святую деву.
В шестнадцать лет Вероника достигла полного расцвета. Она была среднего роста — ни отец, ни мать у нее не были высокими; но фигура ее отличалась изящной гибкостью и той пленительной мягкостью линий, какая с трудом дается художникам, но свойственна самой природе, которая тонким резцом высекает гармонические формы, всегда заметные глазу знатока, даже сквозь белье и грубые одежды, в конце концов лишь прикрывающие и драпирующие обнаженное тело. Чуждая притворства, Вероника подчеркивала свою прелесть простыми и естественными движениями, ничуть о том не думая. Красота ее возымела полную силу, если дозволено будет заимствовать в юридическом языке это выразительное определение. У Вероники были округлые плечи уроженки Оверни, пухлые красные руки хорошенькой трактирной служанки, ноги сильные, но стройные и под стать всей фигуре.