— Жан-Луи Альберик, барон де Роне, виновный в ереси, государственной измене, в выступлении с оружием в руках против его величества короля.

Высокий статный мужчина поднялся на эшафот, поклонился народу и двору и сказал:

— Это ложь. Я взялся за оружие, чтобы защитить короля от его врагов — Лотарингцев.

С этими словами он опустил голову на плаху — и голова его покатилась вниз. Реформаты пели:

Господь, пред жизнью блаженной
Ты нам этот искус дал
И, как металл драгоценный,
Огнем сердца испытал.

— Робер-Жан-Рене Брикмо, граф де Вилльмонжи, виновный в государственной измене и в покушении на жизнь его величества короля, — объявил секретарь.

Граф смочил руки в крови барона де Роне и сказал:

— Да падет эта кровь на истинных виновников!

Реформаты пели:

Пускай нас враг обесславил,
Силками опутав нас, —
Те сети господь расставил,
Он души от плена спас.

— Признайтесь, господин нунций, — сказал принц Конде, — что если французские дворяне умеют устраивать заговоры, то они умеют и умирать.

— Какую ненависть, брат мой, вы навлекли на голову детей наших, — сказала герцогиня де Гиз кардиналу.

— Мне что-то нехорошо, — пробормотал молодой король, весь побледнев при виде разлившейся крови.

— Полно, ведь это мятежники!.. — воскликнула Екатерина Медичи.

Пение продолжало звучать, а топор палача точно так же продолжал свое дело. В конце концов отвага и благородство людей, которые с песнями шли на смерть, и то впечатление, которое производили на толпу постепенно затихавшие песни, оказались сильнее страха перед Лотарингцами.

— Пощады! — закричал весь народ, когда слышен был только слабый голос сиятельного вельможи, который должен был умереть последним.

Он стоял один у лестницы, которая вела на эшафот, и пел:

Отец наш, душам греховным
Прощенья мир подари
И светом своим любовным
Наш смертный час озари.

— Послушайте, герцог, — сказал принц Конде герцогу Немурскому, устав от роли, которую ему пришлось играть, — вашими стараниями была одержана победа, и вы помогли захватить всех этих людей. Не находите ли вы, что теперь вам следовало бы просить о помиловании этого вельможи? Это Кастельно, и я слышал, что когда он сдавался в плен, вы дали ему обещание обойтись с ним милостиво.

— Неужели вы думаете, что я до сих пор не пытался его спасти? — ответил герцог Немурский, задетый за живое жестоким упреком принца.

Секретарь очень медленно и, конечно, не без умысла растягивая слова объявил:

— Мишель-Жан-Луи, барон Кастельно-Шалос, обвиненный и уличенный в государственной измене и в покушении на жизнь его величества.

— Нет, — с гордостью возразил Кастельно. — Какое же это преступление — пойти против тирании Гизов и захвата власти, который они готовят?

Палач, который к тому времени уже устал, увидя какое-то замешательство среди присутствующих, отвел удар топора.

— Господин барон, — сказал он, — я не хочу вас попусту мучить, а ведь одно мгновение может оставить вас в живых.

Толпа снова закричала:

— Пощады!

— Быть по сему, — сказал король, — пощадим беднягу Кастельно, который спас герцога Орлеанского.

Кардинал сделал вид, что он не понял значения слов короля: «Быть по сему». Он дал знак палачу, и голова барона скатилась с плахи в ту самую минуту, когда король его помиловал.

— Человек этот на вашей совести, кардинал, — сказала Екатерина Медичи.

На следующий день после этой кровавой расправы принц Конде уехал в Наварру.

Через месяц после отъезда принца на одной из дверей замка с внутренней его стороны были наклеены следующие стихи:

На Иезавель, жену Ахава,
Походит Генриха жена.
У той — Израиля страна,
У этой — Франции держава.
Забыв об истинах священных.
Та чтила идолов презренных;
А эта всех из-за угла
Тиаре папской предала.
По-своему служили обе
Всю жизнь бесчестию и злобе.
У первой поднялась рука
На праведника-бедняка.
Но тысячи есть жертв невинных
На совести Екатерины.
Иезавель была жадна —
Корысть влекла ее одна;
А нашу, хоть корысть и гложет,
Одна лишь кровь насытить может.
Ты приговор прочти им сам:
Иезавель досталась псам;
Но дальше — не одно и то же.
Их участи не будут схожи:
Екатерины телеса —
Те смрадом отпугнут и пса.

Из этого можно видеть, что Гизы сумели возложить ответственность за все ужасы Амбуаза на Екатерину. Они так пристально следили за наваррским принцем, что за все время своего пребывания там ему ни разу не довелось говорить с королевой-матерью наедине. Однако эта крайняя подозрительность окончательно убедила реформатов, что в случае нужды можно рассчитывать на поддержку Екатерины Медичи.

Впечатление, произведенное этими казнями на Францию и на иностранные дворы, было огромно. Пролитые тогда потоки дворянской крови так тяжело подействовали на канцлера Оливье, что этот достойный государственный муж, увидев наконец, какие цели ставят себе Гизы, якобы защищая святую веру и трон, почувствовал, что он не в силах дать им должный отпор. Невзирая на то, что он был их ставленником, он не захотел жертвовать ради них своим долгом и королем и удалился на покой, сделав своим преемником Лопиталя. Узнав об отставке Оливье, Екатерина предложила назначить канцлером Бирагу и очень яро настаивала на этой кандидатуре. Кардинал, которому не было известно содержание письма Лопиталя Екатерине и который считал его по-прежнему верным Лотарингскому дому, отдал ему предпочтение, и Екатерина сделала вид, что на этот раз уступила Гизам. Едва только Лопиталь стал канцлером, он принял свои меры против инквизиции, которую кардинал Лотарингский хотел учредить во Франции; он оказал решительное сопротивление всем антигалликанским политическим шагам Гизов и показал себя таким патриотом Франции, что, для того чтобы избавиться от него, Лотарингцам через три месяца после его назначения пришлось сослать Лопиталя в его поместье в Винье, близ Этампа.

Бедный Лекамю с нетерпением ожидал, когда двор покинет Амбуаз. Ему так и не удалось поговорить ни с королевой Марией, ни с королевой Екатериной, и он собирался улучить минуту, когда она, возвращаясь в Блуа, будет проезжать вдоль плотины. Боясь, чтобы его не приняли за шпиона, синдик переоделся бедным крестьянином и смешался с толпою нищих, которые выстроились на дороге. После отъезда принца Конде герцог и кардинал считали, что реформаты уже притихли, и не стали так внимательно следить за каждым шагом королевы-матери. Лекамю знал, что вместо того, чтобы пользоваться носилками, Екатерина предпочитала ездить верхом на лошади. Ездила она с так называемой подножкой, особым видом стремени, изобретенным кем-то специально для нее, впрочем, может быть, даже и ею самой: у Екатерины болела нога, и поэтому она садилась боком, просовывая одну ногу в особую прорезь в седле и упирая ступни в бархатную подушку. А так как у королевы-матери были очень красивые ноги, считалось, что мода эта придумана ею нарочно, чтобы иметь возможность выставить их напоказ. Именно в силу того, что она ехала, повернувшись на бок, меховщику удалось попасться ей на глаза. Но как только она его узнала, она сделала вид, что рассержена его появлением.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: