В речах синьора Джиардини чувствовалось столько простодушной неаполитанской хитрости, что граф был очарован: ему казалось, что он в театре Жероламо.
— Раз так, дражайший хозяин, — фамильярно сказал он повару, — раз благодаря случаю и вашему доверию я проник в тайну ваших ежедневных жертв, позвольте мне удвоить сумму.
С этими словами Андреа пустил волчком по крышке переносной печки золотой в сорок франков. Джиардини торжественно вручил ему сдачи — два франка пятьдесят сантимов, очень позабавив даятеля церемонными ужимками.
— Через несколько минут вы увидите свою donnina[11]. Я посажу вас рядом с мужем, и, если вы желаете понравиться ему, заведите разговор о музыке... Я пригласил их обоих. Бедняжки! По случаю Нового года я угощу своих гостей необыкновенными блюдами, в приготовлении коих, думается мне, я превзошел самого себя!..
Голос синьора Джиардини заглушили шумные поздравления гостей, являвшихся по двое, поодиночке, довольно неаккуратно, как то обычно бывает в табльдотах. Джиардини подчеркнуто держался подле графа и, взяв на себя роль чичероне, характеризовал ему своих завсегдатаев. Он старался шуточками вызвать улыбку на устах графа, верным чутьем неаполитанца угадывая в нем богатого покровителя, у которого можно будет поживиться.
— Вот этот, — говорил он, — горе-композитор. Жаждет перейти от романсов к опере, да не может. Жалуется на директоров, на владельцев нотных магазинов, на всех решительно, кроме самого себя, хотя он сам-то и есть злейший свой враг... Посмотрите, какой он румяный, цветущий, сколько самодовольства в его чертах, как мало в них твердости и воли. Такому только романсы и сочинять!.. А тот, который пришел с ним, похож на уличного торговца спичками, не правда ли? Меж тем это одна из величайших в музыке знаменитостей — Джигельми! Крупнейший итальянский дирижер. Но он оглох и доживает свой век очень печально, лишившись всего, что украшало его жизнь! О! Вот и наш великий Оттобони, простодушный старец, добрейшее на свете существо. Но его заподозрили в том, что он самый ярый из тех, кто жаждет возрождения Италии. Подумайте! Как можно было подвергнуть изгнанию такого почтенного старца!
Тут Джиардини посмотрел на графа, но тот, догадываясь, что его прощупывают в отношении политики, из осторожности застыл в чисто итальянской неподвижности.
— Ресторатор, обязанный стряпать на всех, должен запретить себе иметь какие-либо политические убеждения, ваше сиятельство, — продолжал Джиардини. — Но любой человек, взглянув на этого доброго старика, больше похожего на овечку, нежели на льва, сказал бы то же самое при ком угодно, даже при самом австрийском посланнике. К тому же настало время, когда свободу уже не преследуют, и вскоре она возобновит свое триумфальное шествие! Так, по крайней мере, думают эти славные люди, — сказал он на ухо графу. — Зачем же я буду разрушать их надежды? Однако сам я не питаю ненависти к абсолютизму, ваше превосходительство! Каждый великий талант тяготеет к абсолютизму! А, знаете, Оттобони, при всей своей гениальности, несет неслыханно тяжкий труд ради просвещения Италии, — он сочиняет маленькие книжечки, способствующие умственному развитию детей и простолюдинов, и очень ловко переправляет их в Италию; он всячески старается содействовать нравственному усовершенствованию нашей несчастной родины, которая свободе предпочитает наслаждения, — в чем она, быть может, и права.
Граф по-прежнему хранил бесстрастный вид, и повару-кухмистеру не удалось угадать истинные его политические убеждения.
— Оттобони, — продолжал он, — святой человек, золотое сердце, готов каждому помочь, все наши изгнанники его любят; ведь и либерал, ваше превосходительство, может иметь добродетели!.. Ага, вот и журналист, — оживился Джиардини, указывая на человека, одетого так, как рисовали прежде поэтов, обитающих на чердаках: на нем был потертый фрак, рваные сапоги, засаленная шляпа и жалкий, пришедший в полную ветхость редингот. — Ваше сиятельство, вот даровитый и неподкупный человек! Только ему бы не в наше время жить: он режет людям правду в глаза, все его терпеть не могут. Он дает в двух безвестных газетках отчеты о театральных спектаклях, а ведь такой образованный литератор мог бы писать в больших газетах. Бедняга!.. Других не стоит вам представлять, они того не заслуживают, да вы, ваше сиятельство, и сами их разгадаете, — сказал Джиардини, заметив, что граф уже не слушает его, ибо увидел жену композитора.
Синьора Марианна при виде Андреа вздрогнула и залилась краской.
— Вот он, — тихо сказал Джиардини и, сжав локоть графа, указал на высокого, худого человека. — Смотрите, какой он бледный, какое суровое лицо! Ах, бедняга! Должно быть, у него сегодня незадача. Сел на своего конька, а тот не слушается, скакать не хочет.
В любовные замыслы Андреа внесло расстройство поразительное обаяние Гамбара, привлекавшее к нему каждую истинно художественную натуру. Композитору исполнилось сорок лет; его широкий лоб с залысинами прорезали преждевременные, еще неглубокие морщины; от худобы виски у него как бы ввалились, сквозь тонкую гладкую кожу просвечивали синие жилки, глубоко запали в орбиты глаза с тяжелыми веками и светлыми ресницами; однако плавные линии и мягкие очертания нижней части лица придавали ему большую моложавость. Наблюдая его со стороны, можно было с первого же взгляда понять, что у этого человека подавлены все страсти и за их счет господствует интеллект, что постарел он в каком-то великом душевном борении. Андреа бросил испытующий взгляд на Марианну: ее прекрасная итальянская головка, поражавшая благородством пропорций, правильные черты, великолепные краски свидетельствовали, что в ее организме гармонически уравновешены все силы человеческие, и ему стало ясно, что глубокая пропасть разделяет два эти существа, соединенные волей случая. Усматривая в этом различии между супругами счастливое для себя предзнаменование, он, однако, вовсе не думал отказываться от другого чувства, которое могло воздвигнуть преграду между ним и красавицей Марианной. К человеку, чьим единственным сокровищем она была, он уже чувствовал нечто вроде почтительной жалости; по его кроткому и грустному взгляду Андреа угадывал в нем страдальца, с достоинством и спокойствием встречающего свои несчастья. Он ожидал увидеть в лице этого музыканта одного из тех комических персонажей, каких столь часто выводят на сцену немецкие сочинители и поэты, кропающие либретто, а перед ним появился человек простой и сдержанный, у которого и манеры и одежда не имели в себе ничего странного и даже не лишены были известного изящества. Костюм его, исключавший всякую мысль о роскоши, был более приличен, чем то соответствовало крайней бедности; белизна сорочки говорила о том, что кто-то с нежной заботой печется о всех мелочах его жизни. Андреа устремил влажный взор на Марианну, и на этот раз она ничуть не покраснела, — даже легкая улыбка тронула ее губы, улыбка гордости, вызванной этим безмолвным восхищением. Граф, влюбленный страстно и подстерегавший малейший знак благосклонности, счел себя любимым, раз он был так хорошо понят. С этой минуты он больше старался покорить мужа, чем жену, и направил все свои батареи против бедного синьора Гамбара, который, ничего не подозревая, поглощал bocconi[12] синьора Джиардини, не замечая их вкуса. Граф завел разговор на какую-то избитую тему, но с первых же слов убедился, что Гамбара, быть может, справедливо считавшийся слепым в определенном вопросе, является во всем остальном весьма прозорливым, и нужно постараться не столько льстить фантазиям этого глубокомысленного человека, сколько постараться понять его идеи. Остальные столовники, люди голодные, у которых за обедом, хорошим или дурным, пробуждалось остроумие, выказывали самое недоброжелательное отношение к несчастному композитору и явно ждали только, когда они покончат с тарелкой супа, чтобы пуститься в насмешки над ним. Один из сотрапезников, который то и дело бросал на Марианну нежные взоры, выдававшие его претензии завоевать сердце итальянки, и вообразивший, что он уже значительно преуспел в этом, попытался высмеять Гамбара и повел на него атаку, желая показать новому гостю, какие обычаи здесь царят.