Служба в соборе длилась почти два часа. Все соборное духовенство уже с раннего утра было на ногах. Вокруг то и дело мелькали озабоченные священники в стихарях; они бегали, суетились, отдавали приказания, вытирая потные лбы и шумно сморкаясь. Посередине главного придела, задрапированного черным, сверкал огнями свечей катафалк. Провожающие разделились на две части — женщины налево, мужчины направо; орган испускал жалобные вопли, на клиросе скорбно рокотали басы и баритоны, рыдали звонкие детские голоса; высоким зеленоватым пламенем горели факелы, озаряя мертвенно-бледным светом эту пышную церемонию.

— Как вы думаете, Фор будет сегодня петь? — спрашивал у своего соседа какой-то депутат.

— Думаю, что будет, — ответил ему представительный мужчина, бывший префект, издали улыбаясь знакомым дамам.

— Какова сила! Какая полнота звука! — восторженно воскликнул он вполголоса, когда запел Фор и знаменитая его октава потрясла церковные своды.

Все присутствующие были зачарованы пением. Дамы с легкой улыбкой на губах мечтали о вечерах в опере: «Ах, это Фор! Какой талант!» Один из друзей покойного даже заметил:

— Никогда еще он так не пел!.. Как жаль, что бедняга Вертэй не слышит, ведь он его так любил!

Вокруг катафалка двигались певчие в черном, священники — целых два десятка священников — размахивали кадилами, читали вслух латинские молитвы; потом мимо гроба прошли один за другим все провожающие. Они склоняли головы, кропили покойника святой водой и, пожав руки его родным, выходили из церкви. Яркий дневной свет слепил глаза. Был прекрасный июньский день, в теплом воздухе носились легкие паутинки. На маленькой площади перед церковью была сутолока. Процессия долго не могла выстроиться в надлежащем порядке. Те, кому не хотелось провожать тело до кладбища, незаметно ушли. Катафалк с колыхающимися султанами отъехал от паперти и был уже далеко, метрах в двухстах от площади, а на ней еще полно было экипажей. Со стуком захлопывались дверцы карет, цокали копыта по мостовой. Наконец экипажи выстроились вереницей, и процессия тронулась.

В каретах все чувствовали себя прекрасно! Можно было вообразить, что едешь не спеша по весеннему Парижу, направляясь в Булонский лес. Катафалка не было видно, и поэтому никто уже не думал о похоронах. Завязывались разговоры. Дамы беседовали о предстоящем летнем сезоне, мужчины о делах.

— Скажите, милочка, вы едете в этом году в Дьепп?

— Возможно, но не раньше августа. В субботу мы уезжаем на Луару, к себе в имение.

— Представь, мой милый, муж перехватил письмо, и они дрались на дуэли. О! все кончилось благополучно, легкая царапина… Я в тот же вечер обедал с ним в клубе, и он выиграл у меня двадцать пять луидоров.

— Кажется, собрание акционеров назначено на послезавтра? Меня хотят провести в правление. Не знаю, соглашаться ли, я очень занят.

Процессия уже некоторое время двигалась по аллее. Деревья отбрасывали прохладную тень, в густой листве играли солнечные зайчики.

— О боже! Как здесь чудесно! — вырвалось вдруг у одной из дам, опьяненной прелестью весны.

Но вот кареты въехали в ворота кладбища Монпарнас. Голоса умолкли, слышался только хруст песка под колесами. Фамильный склеп графов де Вертэй находился в глубине кладбища, налево, и, чтобы попасть к нему, надо было проехать через все кладбище. Огромный склеп из белого мрамора, похожий на часовню, был обильно украшен скульптурой. Гроб поставили у дверей этой часовни, и начались речи.

Выступало четверо ораторов. Бывший министр превозносил политическую деятельность покойного; оказалось, что граф был скромным гением и непременно спас бы Францию от всех бед, если бы не его отвращение к интригам. Затем друг покойного расхваливал его человеческие достоинства и говорил о своей безутешной скорби. Потом выступал никому незнакомый господин в качестве делегата от общества промышленников, почетным председателем которого состоял граф де Вертэй. И, наконец, последним говорил низенький невзрачный человечек, выражая соболезнование семье усопшего от имени Академии моральных и политических наук.

Все время, пока произносились речи, провожающие рассматривали соседние могилы, читали надписи на мраморных плитах. Некоторые пытались вслушиваться, но улавливали лишь обрывки фраз. Какой-то старик с поджатыми губами, поймав несколько слов: «…великодушие, благородство и доброта покойного…» — раздраженно пробормотал, кивая головой:

— Да, да! Рассказывай! Я-то хорошо его знал. Такая скотина был!

Но вот речи произнесены; прозвучали последние слова прощанья, священники благословили тело, и все разошлись. И тогда в этом оторванном от всего мира уголке остались только могильщики. Они опустили гроб в землю. Веревки терлись с глухим шорохом о края могилы, дубовый гроб скрипел. Граф де Вертэй сошел в свое обиталище.

А графиня все в той же позе лежала на шезлонге. Устремив взгляд к потолку и играя кисточкой пояса, она вся ушла в мечты, и мало-помалу нежное личико прелестной блондинки окрасилось румянцем.

II

Госпожа Герар овдовела восемь лет тому назад; ее покойный муж был чиновником судебного ведомства. Сама она принадлежала к крупной буржуазии и владела двухмиллионным состоянием. Трое ее сыновей получили после смерти отца по пятьсот тысяч франков наследства. У всех троих невесть откуда взялись страсти и пороки, выросшие в этой суровой и чопорной семье, точно трава на пустыре. Все трое успели быстро растранжирить, наследственные капиталы. Старший сын, Шарль, увлекся механикой и тратил бешеные деньги на всякие диковинки. Второй, Жорж, разорился из-за женщин. А третьего, Мориса, обобрал друг, с которым он затеял постройку театра. И вот теперь все трое оказались на содержании у матери. Она охотно кормила их и разрешала жить в своем доме, но ключи от шкафов благоразумно хранила при себе.

Вся семья жила в квартале Марэ, в большом домена улице Тюрэнь. Г-же Герар было шестьдесят восемь лет. К старости у нее появились причуды: она требовала, чтобы в доме царила полная тишина, чтобы все там было опрятно, как в монашеской келье. Она стала очень скупа, учитывала каждый кусочек сахара и собственноручно запирала в буфет початые бутылки вина; сама выдавала прислуге салфетки, скатерти и посуду. Сыновья, несомненно, любили ее и, несмотря на все свое безрассудство, признавали родительскую власть матери, хотя старшему уже исполнилось тридцать лет; но все же наедине с каждым из сыновей ей всегда бывало как-то не по себе, — она боялась, что они вот-вот потребуют у нее денег, а она не сумеет отказать и даст. Она успокоилась только тогда, когда обратила все свое состояние в недвижимое имущество: купила три дома в Париже и участок земли возле Венсена. И дома и земля доставляли ей уйму хлопот, но зато она могла быть совсем спокойна: у нее теперь всегда был хороший предлог не давать сыновьям крупных сумм.

Шарль, Жорж и Морис старались урвать из дому все что можно. Они бесцеремонно хозяйничали там, ссорились из-за кусочков добычи, попрекали друг друга в прожорливости. Смерть матери вновь должна была принести им богатство, и эта перспектива казалась им вполне достаточным основанием для безделья. Они ждали сложа руки, и их постоянно томило желание узнать, как будет разделено наследство; но они никогда даже не заикались об этом; да, впрочем, к их желанию узнать намерение матери не примешивалась ни одна преступная мысль. Просто им хотелось все предусмотреть заранее, — ведь, если братья не столкуются между собой, придется продавать недвижимость, а это всегда убыточно. Они были веселые, добродушные и вполне честные люди; и, как все любящие дети, они желали, чтобы мать прожила как можно дольше. Ведь она ничуть не мешала им. Они просто ждали, вот и все.

Однажды вечером, когда вставали из-за стола, г-жа Герар почувствовала себя дурно. Сыновья уговорили ее лечь в постель, и так как она уверяла, что это просто мигрень и ей уже гораздо лучше, они оставили ее с горничной. Но на другой день ей стало хуже, и домашний врач потребовал, чтобы созвали консилиум. Г-жа Герар тяжело заболела. И вот тогда-то у постели умирающей старухи разыгралась драма.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: