— Нэх го, — сказала она. — Нэжертуй, Евгений…[29]
Выговорив это, она осеклась и покраснела — вся, до самых щиколоток.
А он даже не заметил, что она назвала его по имени; он осматривал этот маленький, странный музей: подошёл к одинокой, почти золотой рыбке, пожалел её, а лотом отвернулся — увидел в углу фисгармонию.
— Играешь? — спросил он.
— Мало, — ответила девушка и впервые по-настоящему об этом пожалела.
— Сыграй, — попросил он.
Она подошла, начала играть, и, к её удивлению, получалось неплохо. Знала она много песен, знала и Баха, и играла теперь песню о том, как «летел сокол, белая птица», и всё повторяла, повторяла мелодию в новых и новых вариациях, всё нежнее, взволнованнее.
Дождалась своего часа старая фисгармония — впервые с тех пор, как влюбилась в молодого гонведа госпожа Поликсена Турн-Таксис, урождённая де Даламбре, а гонвед потешился её любовью, да и уехал.
И кабинет природоведения дождался своего часа; сапер оценил все его прелести — облезлого скворца, рыжую лису, орла, который не хочет больше летать, и самое кумушку-смерть, стянутую медной проволокой, оставшейся от радиопроводки.
Он ходил от одного экспоната к другому, с удовольствием курил и слушал. А девушка играла и уговаривала себя, что вовсе не видит, как он курит, потому что курить в школе запрещено.
Он смотрел — почти что украдкой — на её спину, видел хрупкость девушки и белизну, видел чёрное гнездо её волос, и сладкое чувство закралось ему в сердце. Но он был старый сапёр, и он сказал себе:
«Ты на рыжую лису смотри, Евгений, на золотую рыбку взгляни, на коллекцию бабочек!»
Девушка резко оборвала песню посреди соколиного полёта, встала и подошла к маленькому шкафчику с большим висячим замком. Потом молча выложила шесть больших пачек мела и сказала, глядя на лейтенанта ещё влажными глазами:
— Вот — всё.
Он смял окурок и положил его на угол длинного стола, перед стулом директора.
— Спасибо, — сказал он. — А как тебя звать, учительница?
— Угадай!
— Ты Вера?
— Я не Вера.
— Ты Надя?
— Я не Надя.
— Ты Соня?
— Я не Соня, — сказала она ревниво. — Ты их всех знал?
— Я? — спросил он. — Я — нет!
— Чего ты смотришь?
— Я смотрю? Нет.
— Смотришь, — сказала она. — Евгений, бери пакет. И иди.
— Я?
— Да, ты, — сказала она печально.
— Дать расписку? — серьёзно спросил он.
— Не надо, — ответила она неожиданно слабеньким и таким девичьим голоском. И снова подошла к шкафу с большим висячим замком, за которым был скрыт ещё один экспонат, причём так хорошо, что совсем ускользнул от внимания сапёра. Это был аппарат для опытов по электричеству, большое колесо с рукояткой — одно из тех простых приспособлений для совершения чудес, которые вызывают пристальный интерес к физике даже у самых рассеянных и заядлых — у тех, кто читает книжки под партами, дуется в шарики да лазает по вишневым и грушевым деревьям.
Девушка поставила аппарат на шкафчик и раскрутила колесо.
На двух стержнях были насажены серые шарики. Казалось, каждый из них — сам по себе. Но вдруг между ними с легким треском проскочила искра.
— Молния, — сказала девушка. И вышла. «Эх, не умеешь ты с девушками обращаться, — строго сказал Евгений не то скелету, не то самому себе. — Тебе бы поговорить о Пушкине, об Онегине и Татьяне, о Джульетте, об этой… как её… о Маргарите. Не хватает тебе образования, не хватает терпения, и плохо ты изучил тактику боя малыми подразделениями. Не умеешь ты держать себя за границей, Евгений Иванович. Ты осёл».
Он покачал головой, покрутил колесо, чтобы полюбоваться детской молнией — маленькой голубой искрой. Потом забрал мел — все шесть пачек одной рукой — и заглянул в класс; там никого не было. Он вошёл, положил мел на первую парту, взял тот самый мелок, который держала она, и написал на доске большими буквами свой адрес:
ЕВГЕНИЙ ИВАНОВИЧ БЫЧКОВ
БАКУ, УЛИЦА РОЗЫ ЛЮКСЕМБУРГ, 193
Внизу он нарисовал несколько волнистых линий — и это было Чёрное море[30]. Затем нарисовал нефтяную вышку — а что означало это, знает один господь бог. Потом он тщательно завернул мелок в записку директора и спрятал в левый верхний карман гимнастерки.
Из первой пачки он вынул три больших мелка и положил их на то место, где взял кусочек. И, выйдя, стегнул кнутом по всем трём своим белым коням и покатил в пыли — то была уже не военная пыль, но всё та же пыль. Лейтенант ни разу не оглянулся, не посмотрел ни на одно окно, ни на одну дверь. И всё твердил себе, что в другой раз прежде всего спросит, как зовут: Марженка или Гелена, Квета или Лида, Анастазия или Тереза.
А на берегу реки черноволосая девушка в белом платье бросала в воду камешки, притворяясь, что ловит туфлю с деревянной подошвой, которая давным-давно плыла где-то по направлению к морю. Вблизи никого не было, одни только деревья, и девушка сбросила с себя васильки и маки и погрузилась в холодную воду. Над ней было небо с двумя чёрными тучами, которые едва-едва разминулись. Обе несли в себе положительные заряды — и так и унесли их вдаль.
Девушка видела их в глубине реки — тучи купались вместе с ней. Она дала им уплыть и, достав ногами песок, встала. Солнце было высоко над рекой, сосало воду каплю за каплей. Девушка посмотрела на тонкую фигурку в воде, неподвижную среди кустов, разбегающихся во все стороны. И в ней шевельнулась странная мысль: что у неё, собственно, два тела, но только одно принадлежит ей.
Директор, проходя по коридору, увидел приоткрытую дверь в кабинет. Он убрал на место аппарат для производства детских молний, накормил почти золотую рыбку и брезгливо вытер стол возле своего места, где ещё тлел толстый окурок. Затем он вошёл в класс, удивился при виде трёх больших мелков и, как человек экономный, спрятал два из них в ящик кафедры. Ещё больше он удивился, взглянув на исписанную доску. Взял тряпку, намочил её и стёр — сначала буквы, потом волны и, наконец, маленькую нефтяную вышку, бог знает что означавшую. Потом он пополоскал тряпку под краном, выжал её и повесил сушиться на гвоздик под сверкающей чёрной пустотой доски.
Ромео
Пер. В.Н. Вагнер, Н.А. Вагнер
Редкая эпоха благоприятствует влюблённым, собственно говоря, ни одна им не благоприятствует. Вечный Ромео и Вечная Юлия скитаются по свету; только балконы меняются да нянюшек становится меньше, а злобы людской — гораздо больше. За окном по тёмной улице блуждает ревущий раскалённый танк. Ищет свою колонну.
Это, конечно, не мешает влюблённым; их либо не разбудишь, либо не заставишь уснуть. Они жмутся друг к другу на тесном ложе; от этого, естественно, и стеснение у них в груди.
Одна чешская, не в меру синеглазая Юлинька из старого пражского рода оптовых торговцев копчёностями, некая Медвидкова, нашла себе в нескладные годы протектората смугловатого Ромео на чуть смешных журавлиных ногах, с наивной, хотя и еврейской головой. Выбрала его Юлинька добровольно и безоговорочно. Сказала себе — он будет мой, а уж чего Медвидковы захотят, того добьются. Юлинька полюбила Ромео за робость и за неё же горько упрекала его долгими взглядами, которые могли означать не только упрёк, но и многое другое. Им не было ещё восемнадцати, даже семнадцати лет. Кто-то зажёг их любовь, как свечу на заброшенном кладбище, и её ласковый огонёк теплился в дождливой ветреной темноте, освещая могилы мягким жёлтым светом. Это был единственный дозволенный свет в годы затемнения — и не столько дозволенный, сколько умалчиваемый. Некстати было поминать кладбище в распоряжениях властей.
Полгода Юлинька гуляла с Ромео, буквально гуляла. От долгих прогулок у Юлиньки уже болели ноги. А они у неё были прелестные, со светлым пушком и удивлёнными лодыжками.