Потом он устал, сел на скамью и говорит:
— Очень уж круг большой… И у меня уже болят ноги… Я буду теперь отъезжать немного и сразу возвращаться, чтоб посидеть. Покатаюсь немножко и вернусь… Потом ещё немножко и опять вернусь.
— Пожалуйста, — говорю я, — как угодно. Я в конькобежном деле не разбираюсь.
А сам задумчивым взглядом всё слежу за одной конькобежкой в огненном свитере.
Человечек начал действовать по новому методу: сначала он катился по течению, а когда ножки у него заболели, повернулся — и, разумеется, поехал против течения.
Тут же на него налетела фигуристка в короткой чёрной юбочке и белых ботинках. Бац!
Едва он поднялся и начал стряхивать со штанишек ледяную пыль, как промчался конькобежец в шапочке с длинной кистью, и наш герой снова был сбит с ног.
Так повторилось несколько раз — мне даже жалко его стало.
Наконец он добрался до скамьи и говорит:
— Ты посмотри, папа: я просто катаюсь, а они на меня налетают.
— Постой, — говорю, — ведь это ты налетаешь на них.
— Я? Но ведь я маленький! Как же…
Он был прав.
— Да, — говорю я, — ты маленький, но ты идёшь против течения. Посмотри, как быстро они носятся… Попадёшься такому на дороге — и конец.
— Да не могу я весь круг объехать, — говорит он, сдерживая слёзы. — Мне надо отдыхать на скамеечке. А ты говоришь, я на них налетаю. Это они налетают на меня!
— Так-то оно так, — говорю я в отчаянии, — но ведь ты… ты идёшь против течения…
И я долго думал, как же ему это объяснить.
Потому что и в самом деле — кто на кого налетает?
И как же, скажите на милость, надо кататься на коньках?
После обеда мы слушали по радио симфонию Сметаны[10] «Влтава». А перед началом какой-то учёный сытым профессорским голосом рассказывая о том, куда бежит река, и о лесной охоте, о лунном свете, о том, как быстро и вольно мчатся волны чешской реки Влтавы — от истока до пражского Вышеграда.
Потом он умолк, и в тишину действительно полилась река. Брызнули флейты, как светлые, сверкающие ручейки, а скрипки звали их соединиться: учёный музыкант всё это нам подробно разъяснил. Только объяснения его излишне осложнили дело.
Первый вопрос звучал:
— Папа, а ручейки уже соединились?
— Ручейки? Ах да, то есть родники. Родники уже, наверное, соединились…
И я задумчиво добавил:
— Правда, головы бы я не прозакладывал…
Тут грянули скрипки — словно ветер промчался.
— Ой, папа, — сказал Человечек, — а где она сейчас?
— Она? Кто она? — удивился я. — Выражайся точнее!
— Я тебя спрашиваю, где теперь Влтава? Детям надо всё объяснять!
— Сейчас Влтава, вероятно, где-нибудь в районе Будейовиц, — ответил я. — Пожалуй, километрах в десяти от города.— Неуверенным тоном я допустил: — А может, и в семнадцати…
Так мы и слушали — очень нам всё испортил этот учёный.
— Папа, а сейчас это где? — то и дело раздавался тихий шёпот.
Но я уже притерпелся и отвечал:
— Сейчас — между Орликом и Звиковым… Можешь руку дать на отсечение.
Но он не пожелал отдать руку, а через минуту опять спрашивал:
— Папочка, она уже у Святоянских порогов?
— Ещё нет, — сказал я бодрым тоном. — Терпение, дружище, терпение.
Но тут музыка зазвучала более взволнованно — как и говорил учёный, — и я заколебался.
— А может, это всё-таки и есть Святоянские пороги? — сказал я, раздираемый сомнениями.
Я совсем потерял ориентацию; и тут погас свет, — может быть, выключить ток распорядился именно мой друг инженер Сова. Светящаяся зеленоватая шкала приемника потемнела, и стало тихо.
А мы что? Сидим себе… В комнате только что разливалась река, а теперь остались одни обыкновенные вещи: ковёр — не очень новый, натюрморт с яблоками и грязноватый снег на крыше дома напротив. Странно, как в сказке, — словно рассеялся сон.
— Ну вот, — сказал Человечек, — где же теперь Влтава?
И правда… Где-то она?
Мы долго прислушивались — не услышим ли шум плотины. Даже выглянули на улицу — вдруг это не улица, а набережная. Но там был асфальт и тротуар, а на тротуаре валялся ящик. Где-то теперь могла быть Влтава?
Может, достигла она уже Карлова моста…
Или, кто знает, — задержалась у Слапской плотины?..
Может быть, в шестилетнем возрасте и вы собирали серебряные бумажки. И я твёрдо знаю, что в вашей памяти ещё сохранился тот матовый блеск серебряных листочков, пахнущих шоколадом.
Как оно сверкает, это серебро! Словно неясным, мерцающим сиянием всё ещё светит нам детство, далёкая звезда.
Вот и мы собирали серебро…
Была у нас коллекция, довольно скромная: две золотистые обёртки от конфет с ликёром, один тёмный серебристый листок со звёздочками (от старой бомбоньерки[11], которую когда-то, очень давно, нам подарили к празднику, розовая и синяя бумажки от нуги[12]. И ещё полоска серебра от шоколада, которую каждое утро разглаживали ногтем и хранили с необыкновенной бережливостью.
Человечек гордился ими. Каждое утро он раскладывал на столе блестящие разноцветные бумажки и смотрел на них взглядом собственника — серьёзно и ласково.
Он любил своё серебро и всем сердцем чувствовал, какая это редкость.
Он был коллекционером.
Мы предоставили полную свободу его страсти, только мама немного ревновала к серебру. В любви она требовала исключительности и втайне завидовала серебряным бумажкам. Я соблюдал нейтралитет, но однажды оказался невольным свидетелем мистерии в серебре и торжественного открытия коробочки из-под сигарет. Бумажки сверкали, и луч раннего солнца высекал из них золотые и синие искры. И я спросил:
— Что у тебя в коробочке?
— У меня в коробочке серебро, — сказал он, — и ещё золото… И все эти бумажки — это коллекция.
Мы долго рассматривали бумажки — было ясное утро, и в кухне пахло корицей. И вдруг меня охватило сочувствие, которое рождает великодушные замыслы, — потому что я увидел, какой этот коллекционер маленький, и как торчат на его затылке волосики, и какие у него маленькие пальчики.
— Пойдём, сынок, я тебя порадую, — сказал я. — Сейчас увидишь, что будет!
Мы пошли в магазин и купили там большой лист серебряной бумаги.
Мы несли его домой торжественно и всю дорогу молчали от волнения. Лист был серебрянее серебра и больше, чем мир.
А на следующий день я проснулся и сразу всё вспомнил. И я очень радовался, что тоже собираю коллекцию, и думал о том, как мы сядем в кухне и вместе будем рассматривать коллекцию. Но в кухне не было ничего особенного, только слабый летучий запах корицы. Коробочка из-под сигарет лежала нетронутая, а рядом с ней — большой лист серебряной бумаги.
— В чём дело? — спросил я. — Ты не будешь сегодня рассматривать серебро?
— Может, и взгляну, — сказал небрежно сын. — Но я больше не коллекционер, раз на свете столько серебра!
Семейные альбомы попадаются под руку совсем неожиданно.
Кто-нибудь откопает его, и потом все удивляются, откуда взялась эта чуть-чуть смешная книга в плюшевом переплете. Стряхнут с неё пыль, и семейный альбом переживёт дни новой славы. А конец этой славы — снова забвение; тот, кому суждено вновь найти альбом, быть может, ещё и не родился.
Лучше всего, если альбом найдут зимой. Зима — время года, благоприятствующее семье больше, чем весна или осень. Альбом спаивает семью, собирая её членов за одним столом. Особенно если есть человек, никогда не видавший альбома. Шелестит папиросная бумага, волнуется неторопливо река времени, и из глубин её выплывают забытые лица.