Луначарский и Горький вместе работали над сборником марксистской антимодернистской литературной критики «Литературный распад» (1908–1909) и над сборником «Очерки философии коллективизма» (1908). Находясь в эмиграции, Анатолий Васильевич сотрудничал в газетах «Киевская мысль» и «День».
Около тридцати статей посвятил Луначарский творчеству Горького: первая статья — «Дачники» (Правда. 1905. Апрель), последняя, написанная в конце жизни, — «Самгин». (Красная новь. 1932. № 9.) Не всё принимал Луначарский в творчестве Горького, не всегда его оценки совпадали с ленинскими. Так, он, не признавая художественных достоинств романа «Мать», объявил «изумительной социалистической поэмой» «Исповедь», находил и одобрял ницшеанское бунтарство в пьесах «Мещане» и «Дачники». Луначарский критиковал Горького за пессимизм в рассказах 1920-х годов. Но, даже полемизируя с Горьким, он называл его «первым великим писателем пролетариата», в котором этот класс «впервые осознает себя художественно, как он осознал себя философски и политически в Марксе, Энгельсе и Ленине». (Собрание сочинений. 1964. Т. 2. С. 141.)
В революционной среде Луначарский первым уделил внимание пьесам молодого Максима Горького и написал критические статьи о «Мещанах», «Варварах», «Дачниках», поддерживающие разработку социалистической тематики в этих произведениях. Первым из русских критиков Луначарский выступил за рубежом с докладами о Горьком.
Луначарский был озабочен ролью и судьбой интеллигенции в революции. Еще в 1907 году в письме Горькому он писал: «Мы — единственный мост, соединяющий культуру с народными массами».
«Письма о пролетарской литературе», «Задачи социал-демократического художественного творчества», статьи о Горьком, выступления в период Первой мировой войны против шовинизма — стали заметными и важными акциями Луначарского-критика в предшествовавшее Октябрю десятилетие.
Луначарский был революционным романтиком. Он считал себя глазами и голосом народа. Горький был для него и талантливый самородок, и представитель народа, обретающего самосознание. Он участвует в создании мифологемы: герой истории — человек из народа, отвергающий существующий порядок. Новому герою приписывается как характерная черта — радостная деструктивность, то есть оптимизм и стремление к революционному разрушению всего устаревшего.
Луначарский принимает участие в создании новых идейно-художественных установок, в творении новой мифологии. Народнический миф XIX века сосредоточивался на крестьянских массах и непоколебимо верил в народ, который рассматривался как носитель культурной и социальной цельности и нравственных добродетелей. Это представление к 1890-м годам выродилось в чувство жалости к его нищете. Этот миф был отвергнут, и Чехов изображал крестьян невежественными, грубыми и убогими. Горький был еще более резок в деидеализации крестьянства. Плеханов считал, что русский крестьянин должен винить в своей горькой доле лишь самого себя, ибо он по своей природе жаден, эгоистичен и консервативен. Социального прогресса, согласно Плеханову, можно ждать только от пролетариата.
Луначарский окончательно отверг народническое искусство в статье о Глебе Успенском (1903). Он писал: «Нам не интересны страдальцы, нам интересны протестанты, и если крестьянству суждено когда-нибудь снова очутиться в центре интересов общества, то завоюет оно это не страданиями, а проявлением активной жизнедеятельности».
Луначарский считал, что народ — субъект, народ — творец истории. Наиболее активная и действенная часть народа — пролетариат, приходящий к осознанию своей великой миссии и своего права на счастье. Такой народ нуждается в иных, нежели народники, выразителях. Мужиковствующие художники не были выразителями мужика. Они выражали веру в него интеллигенции. Отсюда самоотречение и аскетизм, ярко просвечивающие в их искусстве. Художник пролетариата должен тесно срастись с ним и выразить его боевое, классовое общественно-эгоистическое настроение.
…Ленин спорил сам с собой, его внутренний диалог был полон противоречий: ехать на Капри бесполезно и даже вредно. Теперь уже не до дипломатии. Разговаривать с людьми, проповедующими соединение научного социализма с религией, не о чем… «Я уже послал в печать статью „Марксизм и ревизионизм“. Это формальное объявление войны богостроителям. Однако, если с другой стороны взглянуть на дело, ехать надо: во-первых, я еще в Лондоне на Пятом съезде дал Горькому слово побывать на Капри, во-вторых, нужно постараться отстоять Горького от того, чтобы он полностью не попал под влияние богостроителей, в-третьих, дела, связанные с организацией издания газеты „Пролетарий“, требуют этой поездки… Впрочем, все эти рассуждения напоминают один эпизод. Наполеон спрашивает у своего генерала, почему батарея на левом фланге не стреляет. Генерал отвечает: для этого есть тринадцать причин; во-первых, нет снарядов; во-вторых… Наполеон прерывает и говорит: достаточно…
Я дал слово Горькому приехать. Этого достаточно для того, чтобы совершить поездку, даже если она нецелесообразна…»
Солнечным апрельским днем 1908 года из спального вагона поезда, прибывшего в Неаполь из Швейцарии, энергично вышел коренастый мужчина лет сорока. На его голове глубоко сидел котелок, одет он был не по сезону в зимний серый костюм. Несмотря на обычную вокзальную сутолоку, мужчина разглядел высокую сутуловатую фигуру встречающего его человека, который быстро двинулся ему навстречу. Они дружески обнялись. И, по-волжски окая и покашливая от смущения, высокий человек сказал:
— Володимир Ильич! Очень рад вашему приезду.
Ленин же ответил:
— Алексей Максимович, на Лондонском съезде я дал слово приехать к вам. Видите: выполняю обещание. Устал от работы. Пишу книгу. Еле оторвался.
— Я надеюсь, что на Капри вы хорошо отдохнете, восстановите силы, а заодно и отношения с некоторыми вашими товарищами.
Ленин нахмурился, но промолчал, видимо, не желая омрачать первые минуты встречи спорами и возражениями.
До Капри они доплыли на маленьком пароходике. Воздух был прозрачен, мягок, напоен солнцем, свежестью моря и горечью полыни, смешанной с терпкой сладостью мяты. С пароходика пересели в экипаж, и Ленин сам заговорил о том, что составляло одну из главных забот Горького:
— Вы, Алексей Максимович, надеетесь… да, да, я чувствую это… надеетесь примирить меня с махистами… Я уже в письмах предупреждал вас: это невозможно. И вы, пожалуйста, не старайтесь. Никаких попыток, пожалуйста!
— Вы не совсем правы, Владимир Ильич, я не собираюсь вмешиваться в ваши философские распри. Да и непонятны мне они. Я, признаться, с юности заражен недоверием к философии. По-моему, всякая философия — это уродливая женщина, которая столь ловко одевается, что ее можно принять за красавицу.
Ленин засмеялся:
— Это — юмористика, а не определение философии.
— Владимир Ильич, я не намерен мирить ваши философские расхождения, но… ваши человеческие отношения должны быть восстановлены…
Ленин сделал протестующий жест, но не стал перебивать собеседника, а тот басовито продолжал:
— …Богданов, Луначарский, Базаров — крупные и всесторонне образованные люди. В партии я не встречал равных им.
— Допустим, — согласился Ленин. — Но что же отсюда следует?
— Они люди одной с вами цели, и это должно снять философские противоречия между вами.
— Ах, значит, моим предупреждениям вы все-таки не вняли? Вы все еще надеетесь нас примирить? Это зря. Гоните эту надежду прочь и как можно дальше! Дружески советую вам: гоните!
Горький понял, что мировоззренческие распри зашли далеко и захватили и систему личных отношений и что Ленин настроен непримиримо. Писатель обескураженно покашлял и замолчал.
Хозяин и гость, больше не проронив ни слова, сошли с экипажа, поднялись по каменной лестнице к маленькому кафе, обогнули его и подошли к вилле Блезус. Отворив стеклянную дверь, Ленин оказался в холле. Здесь были оставлены вещи, и в тот же момент появилась нарядно одетая женщина — актриса Московского Художественного театра Мария Федоровна Андреева, жена Горького. Приветливо поздоровавшись, она повела гостя по коридору, затем через анфиладу комнат и вывела на залитую солнцем террасу, с которой открывался великолепный вид на залив. Вслед за Лениным и Марией Федоровной на террасу вышел Горький.