— Вот так нос! То был у тебя курносый, маленький, а теперь как у твоего деда Силивона.
Василька побежал к тете Наде, чтобы помазала йодом. — Кто ж это тебя так раздолбал? — спросила она.
— Шмель меня ранил… Такой большой-большой.
Тетя Надя тоже рассмеялась, улыбнулся и дядя Александр, услышав про шмелиную рану. Василька немного смутился.
— Это и так пройдет. Йода не надо, вот я тебе немного помою лицо, рана твоя и заживет.
Василька чувствовал себя немного обиженным таким пренебрежительным отношением к его ране. Но дядя Александр привлек его к себе, погладил по голове, приласкал:
— Хочешь, сказку тебе расскажу?
— Сказку можно, сказки я люблю.
Дядя Александр рассказал ему про Красную Шапочку, рассказал и другие сказки. Василька сначала восторгался, часто перебивал рассказ восклицаниями, но потом стал позевывать, клевать носом. И, наконец, совсем задремал. Надя осторожно раздела его, напоила уже полусонного молоком, понесла на кроватку.
Вечерело. В окно видны были скупо освещенные заходящим солнцем верхушки сосен и елей. За стеной в ульях стихало пчелиное гудение. С тихим посвистом пролетели над хатой дикие утки. Где-то в лесу отозвался ворон, — видно, только добрался до гнезда после дневных странствий. Первый вечерний жук ударился об оконное стекло, умолк на некоторое время и снова зажужжал около молодой березки под окном. Над болотцем грустно прокричал кулик. Вечерний сумрак незаметно пробирался в угол хаты, постепенно затемняя стены, потолок, широкую печь у порога. Отозвался за печью сверчок, вестник близкой ночи.
В эти вечерние часы очень скверно чувствовал себя бригадный комиссар. Находила на него такая тоска, что хоть беги из этой глухой лесной сторожки, где целыми неделями не увидишь нового человека, не услышишь нового человеческого голоса Не раны угнетали его, а неизвестность, незнание того, что творится сейчас на свете, за линией фронта. Если днем еще туда-сюда, то в эти сумрачные часы чувствуешь себя, словно в могиле. И такая печаль оседает на сердце, что места себе не находишь. Совсем бы другое дело, если б не эта рука и нога! Вот Остап ходит где-то весь день, у него уйма забот, все выполняет разные поручения Мирона Ивановича. И сам Мирон, молчаливый, с виду неприветливый человек, у которого даже подстриженный ежик головы всегда сердито топорщится, словно угрожает, — и тот целый день на ногах, куда-то ходит, с кем-то встречается, совещается, дает людям поручения. Одним словом, живут люди полным ходом. Александр Демьянович даже в курсе некоторых их дел. Хорошие дела! Если бы все за такие брались, круто пришлось бы фашистам. Но самому Александру Демьяновичу тяжело, ох как тяжело лежать в такие дни прикованным к постели.
— Надя! — зовет он девушку, чтобы как-нибудь рассеяться. — Как же мы жить будем. Надежда Остаповна? — говорит он полушутливо, полусерьезно.
— Будем жить, товарищ комиссар, не погибнем.
— А фашисты?
— Что фашисты? Обойдемся без них!
— Так они же не хотят, Надежда Остаповна, без нас обходиться, хотят вот научить нас новой жизни.
— Это мы еще посмотрим, товарищ комиссар, кто кого научит.
— Вполне с тобой согласен, дочка. — И комиссар умолкает, чтобы собраться с мыслями, подумать, вспомнить, где теперь линия фронта, где товарищи из штаба, что с ними, как они… Мысли не оставляют в покое и Надю. Она думает об одном человеке, образ которого то и дело мелькает перед ее глазами, и тогда Надя вздохнет, утешится на минуту. Она даже пробовала расспрашивать о нем у Пилипчика. Не о нем, а о его матери, Аксинье Захаровне: видел ли Пилипчик ее, как она там живет в заречном колхозе. Но разве этого хитреца проведешь? Лукаво подмигнув ей, он отрезал:
— Что ты меня о ней спрашиваешь? Уехал твой. Все депо разрушил и уехал… Очень уж тебя ждал на каникулы, все спрашивал, не приехала ли… Мне даже карандаши подарил.
— Что ты мелешь разные глупости, вот выдеру вихры, так будешь знать, как языком молоть! — И даже погналась за ним, чтобы дать подзатыльник — пусть не лезет не в свои дела.
А лицо у самой разрумянилось, горит. Но попробуй, поймай этого вьюна! Вывернулся да еще огрызается:
— Чего же спрашиваешь? Ей скажи, так она еще злится… — И, шмыгая носом, проворчал: — Сами которые любятся, а я должен затылок подставлять! Как же, не дождетесь, чтоб я в ваши руки попал!
— Замолчи ты, вот отцу скажу, как ты надоедаешь.
— Скажи, скажи! Погляжу, как ты это сказывать будешь. Найдешь тут на него управу!
Уже стемнело, когда на дворе залаяла собака. Тревожно приподнялся, опираясь на локоть, комиссар. Скорее почувствовав, чем заметив его тревогу, Надя поспешила его успокоить.
— Не беспокойтесь, свои.
И действительно, через какую-нибудь минуту в хату не вошел, а ввалился Остап: до того оживленными были все его движения. Грохот его тяжелых сапог сразу разогнал устоявшуюся тишину. От его зычного голоса задрожало стекло на окошке, зажужжала где-то перепуганная муха.
— Ну что вы тут сумерничаете, скуку нагоняете? Зажги лампу, Надейка, а я уж окна завешу, чтоб уютнее было… Да тащи, дочка, из печи все, что у тебя там есть, и Мирона тоже не обдели, он сейчас зайдет. А, может, товарищ комиссар с нами разделит компанию? Гляди, как он сдал на мелочном провианте.
Комиссар улыбнулся в ответ, присматриваясь к кряжистой фигуре Остапа, его тяжелым и вместе с тем точным движениям: аккуратно повесил одежду на стене, не спеша умылся над бадейкой и, пофыркивая, вытирался широким вышитым полотенцем. Казалось, вот-вот разорвется в клочья это полотенце. Аккуратно пригладил бороду, чуб, примостился у стола на скрипучую табуретку.
Вскоре они с Мироном Ивановичем, который немного погодя вошел в хату, так аппетитно уплетали все, что было на столе, что соблазнили и комиссара, которому и в самом деле приелся молочный провиант, как говорил Остап.
— А теперь, комиссар, можно и отрапортовать тебе обо всем по порядку: что слыхали, что видали, о чем доведались. Ты же тут закис, видно, от скуки? — говорил Остап, откинувшись от стола и набивая свою неизменную трубку.
Он рассказал о событиях на шоссе, где кто-то, видно, ночью подпилил деревянные сваи под мостом.
— Кто-то, говоришь, ну, пускай себе кто-то… — улыбнувшись, сказал Александр Демьянович.
— Разумеется, кто-то… Из наших, конечно, из советских людей.
— А брось ты, Остап, в жмурки играть. Не дети мы. Подпилили мостовые сваи ребята Шведа. Есть тут человек у нас один, председатель сельсовета, с головой человек. Мост сам по себе нехитрая штука, да сошлось тут одно к одному. У гитлеровцев пробка, ни вперед податься не могут, ни назад. А тут наши самолеты, — будто их умышленно вызвали. Одним словом — картина! Работки летчикам хватило. Фашисты и теперь еще очухаться не могут, мост все восстанавливают. Думаю, что придется им еще постоять день-другой.
— А через мост по большаку они не могут двинуться в объезд?
— Могут, да не все… Мост на большаке они поставили, но это временный мост. По нему пехоте еще пройти можно, легковая машина проберется, легкий грузовик. А чтобы танки там, артиллерия — и думать нечего! На живую нитку сколочен мостик, на легких понтонах держится.
— А спихнуть его нельзя?
— Охрана сильная. Да там же и саперная часть стоит, готовятся постоянный мост строить, сваи уже забивают.
Александр Демьянович расспросил, что делается в районе, как встречают немцев, что происходит в городке, какие слухи с фронта. Слухи хотя и были самые противоречивые, но хорошего в них мало. Немцы уже не то заняли Смоленск, не то приближались к нему. Изо всех окрестных сел и городков приходили самые грустные вести. Фашист лютует, грабит население, беспощадно расправляется с советскими людьми, расстреливает раненых и отставших красноармейцев, захваченных в деревнях.
Скверные новости…
Мирон Иванович спросил Остапа, был ли он на лесопильне, в одном из предприятий районного промкомбината. Этим промкомбинатом он руководил до войны.