А плоты шли своей дорогой.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Когда на противоположном доме появилась вывеска с короткой, но выразительной надписью «Местная комендатура» и на крыльце стал прохаживаться немецкий часовой, Клопиков сразу воспрянул духом. Ему наскучило долгое сидение в своей пропахшей утилем дыре, и он все чаще и чаще стал выбираться на улицу «поглядеть на свет божий», как говорил он сам. Правда, у Клопикова были сначала и некоторые неприятности из-за райкомовского стеклянного шкафа и того распроклятого письменного стола, уж не говоря о том, что он чуть не надорвался, когда перетаскивал его ночью в свою лавчонку. То ли довел кто-нибудь до сведения комендатуры, или просто немецкие солдаты собирали мебель для своего начальства, но они заставили Клопикова вернуть все это добро. И Клопиков оттащил все на собственной спине, искоса поглядывая по сторонам, — не увидел ли, упаси боже, кто-нибудь из знакомых такого неслыханного издевательства над его почтенной персоной. Но людям было не до комендатуры, каждая живая душа старалась быть подальше от этого учреждения. Немцы попытались и вовсе выжить Клопикова из его квартиры, чтобы не иметь лишнего глаза перед своими окнами. И только заступничество домовладельца Бруно Шмульке избавило Клопикова от лишних хлопот. Его оставила в покое.
Эти мелкие обиды, или, как говорил Клопиков, недоразумения, не нарушили его душевного покоя. Война — ничего не поделаешь. Опять же должен существовать какой-то порядок. Недаром на вывеске комендатуры красовался черный орел. И хоть не ровня он бывшему царскому орлу со скипетром и державой, но все же орел. Где орел, там и порядок, твердый закон. Клопиков наряжался в лучший свой пиджак, напяливал на голову позеленевший от времени и старости котелок и, опираясь на такую же старую палку-кривулю, собственноручно отремонтированную при помощи клея и проволоки, с важным видом отправлялся на прогулку. Не было в городке более ревностного читателя и комментатора многочисленных фашистских приказов и воззваний, чем Клопиков. Он стоял где-нибудь на улице около щита с объявлениями и, вытянув свою хорьковую мордочку, не читал, а вчитывался в очередной приказ, с наслаждением повторяя отдельные слова, фразы, причмокивал языком, облизывался, подмигивал кому-нибудь, если считал его своим единомышленником:
— Ну, как? Вот это так! Сразу чувствуется Европа… Понимаете — Ев-ро-о-па-а! Очень даже просто-с. Порядок. Новый. Верхо-о-вное командование. Понимаете — ко-о-ман-дование! Это вам не т-о-ва-а-рищи, молодой человек-с! — важно и строго обращался он к кому-нибудь из молодых.
И несколько раз повторял:
— За нарушение приказа смертная казнь через повешение…
Многозначительно качал головой:
— Строгость! Строгость! Без нее не обойдешься при нашей новой власти. Слишком распустили вас, молодые люди. Распущенность одна-с… Ни ему бог, ни ему… Вот, глядите, вылупился на меня. Ишь топорщится, как еж, небось собьет с тебя спесь новая власть… — сердито набрасывался он на какого-нибудь парнишку в промазученной кепке. И возмущался, когда слышал в ответ:
— Ты что пристаешь ко мне, зеленая гнида?
Клопиков пугливо озирался по сторонам, нет ли где-нибудь поблизости немецкого солдата или офицера для защиты, и возмущенно обращался к присутствующим:
— Вот видите, видите. Это же чисто большевистское семя. Кто он, не знаете ли, господа?
Люди отворачивались от него, молча расходились. Клопиков недоумевающе пожимал острыми плечиками и, ссутулившись, шел дальше, раздумывая о том, как много еще на свете этого семени… Глядишь, кажется, и ничего себе человек, и по виду, и по одежде, и по возрасту, можно сказать, в самый раз. А он от тебя нос отворачивает. Осторожность нужна, осторожность, Орест Адамович, а то, чего доброго, и на неприятность наскочишь, как в железнодорожном поселке, куда сунулся было со своими разговорами и расспросами. Взяли его там за шиворот и, поставив лицом в сторону городка, не очень вежливо стукнули по деликатному месту. Так стукнули, что он носом зарылся в уличную пыль. Да еще вслед:
— Проваливай, проваливай, немецкая ищейка! Да помолись богу, что еще светло.
И он ходил там, где казалось ему безопасней, и вынюхивал.
Он знал назубок все приказы. И о явке на работу. И о регистрации коммунистов. И о регистрации военнообязанных. И о явке в комендатуру раненых и отставших красноармейцев. О парашютистах. О партизанах. Об оружии. Ходил, примеривался, прикидывал на глаз, прислушивался.
Порой вынимал из кармана засаленную, потрепанную книжонку, где записывал раньше свои хозяйственные и служебные расчеты по мылу, щетине, сырым телячьим шкуркам. И наслюнявленным карандашным огрызком аккуратно записывал что-нибудь в недавно заведенные счета. Был тут счет номер первый: большевики, начальники, а также комсомольцы; счет номер второй — «которые важные семьи, что не успели выехать»; счет номер третий — «всевозможные подозрительные люди, а также которые ругают и поносят новую власть и добрым людям всяческие неприятности учиняют». Были и другие счета. И даже кончик языка высовывал, кряхтел, потел, записывая в книжку: «Еще одна семья, которая не выехавши, областного прокурора, трое деток мужского пола, возрастом малолетки». Или — «проверить: поселилась неподалеку неизвестная женщина с дитем».
Записывал, потом аккуратно засовывал книжицу в карман.
Шел и усердно кланялся немецким солдатам. А если впереди показывался офицер, загодя перекладывал в левую руку неизменную спутницу — палку-кривулю — и еще за несколько шагов, сняв свой ветхий котелок, замедлял шаг и почтительно приветствовал господина офицера.
Он все собирался пойти в комендатуру, даже намеревался посоветоваться об этом с уважаемым Шмульке, но тот не проявил особого интереса к его планам, что-то даже пробормотал о каком-то риске. И Клопиков до поры до времени отложил свой визит в комендатуру.
2
Раньше, чем в других селах фашисты появились в колхозе «Первомай». Во-первых, потому, что он был самым близким от городка, во-вторых, потому, что невдалеке от колхоза, на шоссе, в последние дни произошли события, — обрушился мост, кто-то подпилил сваи, — доставившие оккупантам немало хлопот. Гитлеровцы наехали внезапно. Влетели на улицу на нескольких грузовиках, а загуменной дорогой, за огородами, пылили мотоциклисты, окружали деревню.
Машины круто затормозили у сельсовета, остановились. Офицер и несколько солдат бросились в помещение, но вскоре вышли оттуда разочарованные: в трех комнатах сельсовета никого не было. Только на дворовом крыльце сидел старый одноногий Никодим, неизменный сторож и уборщик сельсовета. Он плел корзинку из лозы. Глухой и немного подслеповатый, Никодим так погрузился в свою работу, что и не заметил, как его окружили гитлеровцы. Его дернули за плечо, схватили за руки и, поставив у крыльца, все допытывались, где председатель сельсовета. Офицер, молодой, краснощекий, нетерпеливо тыкал пистолетом в грудь сторожа, требуя ответа.
Перепуганный Никодим бубнил одно, что сельсовет не работает.
— Никого нет. Нет, нет. Я один здесь, дом стерегу. А о делах я ничего не знаю…
Когда, наконец, до него дошло, что спрашивают о председателе, он так же решительно заявил:
— Ничего не знаю. На войне он, теперь все на войне, весь народ на войне, которые на ногах…
Он был до того стар и немощен, что даже имевший большой опыт в допросах офицер в конце концов отстал, видя, что от Никодима ничего не добьешься. Офицер скомандовал солдатам, и те бросились по дворам, обходя и обыскивая каждую хату.
Тетка Ганна копалась в огороде, когда услышала грохот подъехавших машин. Глянув на улицу, она бегом бросилась в хату.
— Спасайся, сынок, понаехали гады! Ах, боже мой! Беги огородами, может, в коноплях спрячешься. Да если что лежит где, сказал бы, спрятала б от фашиста.
— Ничего, тетка, не волнуйся.