— Пошевеливайся, пошевеливайся, сынок, а то опоздаешь на пастбище.
…Вот на таком же дворе начинал свою жизнь Василий Иванович Соколов. И поэтому с одного взгляда на двор, на ворота, сарайчики, дровяник он сразу узнавал, какой человек там живет и работает, какого он характера, какие у него склонности, как он относится к работе, какая у него семья и есть ли взрослые дети. Правда, за последние годы многое изменилось и в самом подворье и в колхозной хате. Ушли в прошлое подпертые бревнами стены, заткнутые тряпьем окна, покосившиеся и подгнившие стояки, развороченные ветром и дождями соломенные кровли. На окнах забелели занавески, а под окнами веселые палисадники с цветами, молодыми кленами и березками. Многое изменилось, всего и не перечислишь. А главное — люди…
Василий Иванович еще раз оглянулся: двор как двор, в полном порядке. Чистый, даже подметенный. Аккуратная поленница у сарайчика. Сани на балках под навесом. Там же, под навесом, просыхают новые доски. На заборе сушатся кринки. Под застрехой клети — вязанка свежих березовых веников. Это специально для бани.
И рядом со всем этим издавна заведенным порядком глаз Василия Ивановича замечает и следы чего-то необычного. В аккуратно срубленной клети еле висит на одной петле — вот-вот упадет — перекошенная дверь. Верхняя петля вырвана с мясом, с гвоздями. На стене хаты какие-то меловые пометки — не нашими буквами. От клети протянулся до самых ворот след колес тяжелого грузовика. Половина ворот сломана.
Повидимому, сюда наведывались гитлеровцы…
И еще одно, что бросается в глаза: не выбегает на крыльцо, как бывало прежде, хозяйка встречать гостей. Не видно и хозяина, где-то он запропастился. Сквозь запыленное стекло окна испуганно глядит на двор женское лицо, пристально следит за всем происходящим, за людьми, появившимися на дворе.
Василий Иванович заходит в хату.
Пожилая женщина вяло отвечает на его приветствие, нерешительно приглашает сесть, а сама стоит около печи, переминается с ноги на ногу да все поглядывает исподлобья, присматривается к людям. В хату, хлопнув дверью, врывается девушка, которую встретили в поле:
— Мамочка, почему же вы не принимаете гостей?.
— Я же не знаю, кто это, — топотом отвечает ей мать.
— Разве вы не узнаете? Это же Василий Иванович Соколов, бывший секретарь наш… Он теперь партизан. Ведь правда, дядечка? — уговаривает она не то мать, не то самого Василия Ивановича, заметив в его глазах нечто похожее на лукавую улыбку.
— Да, дочка, да! — подтвердил он, наконец, ее догадку.
— А я и не узнала Василия Ивановича. А сколько раз вы были в нашем колхозе и в нашу хату не раз заходили. Сколько лет прошло с тех пор, а теперь вот… теперь…
И женщина вдруг запнулась на слове, все пыталась что-то сказать и не могла. Чуть не расплакалась, растерянно и неловко прикрываясь углом платка. Успокоившись, она поздоровалась за руку с людьми и закружилась по комнате, накрывая на стол, смахивая пыль с лавок и подоконников.
— Садитесь же ближе, садитесь. Мы гостям всегда рады. Никогда мы не думали, не гадали, чтобы человек человека боялся, чтобы это все гадать, с каким намерением к тебе человек идет… Василий Иванович, родненький, и не снилось мне встретиться с вами в такое время. Такой же свет теперь настал, что все, кажется, вверх ногами перевернулось. Жили мы, никого не трогали, так вот же навалился этот гад, ему наше добро понадобилось! Живи и бойся каждый час, чтобы не случилось какой напасти… И за все бойся… За село — потому как они палить первые мастера. Им же нашего труда не жалко, душегубам. И за сынов, и за мужика бойся! И если что есть за душой, так и за это бойся. Им только дайся, так обдерут как липку, ничего не оставят. Так ни днем ни ночью покоя не знаешь. Разве это жизнь? Но простите: заговорилась я с вами, да и наплела с три короба про наши бабьи заботы и думы…
— Это не только бабьи, — сказал Василий Иванович.
— Может, и не бабьи, но мужчины так те больше молчат. Задумают что-нибудь и молчат. А мы не можем. Нам эти мысли в печенки въелись; как оно будет, да к чему приведет, когда жизнь опять в колею войдет, чтобы можно было спокойным быть и о счастье детей заботиться. Но простите меня, вы с дороги, а я вас баснями кормлю. Беги, доченька, к отцу. Он, должно быть, в глиннице… Видите, надумали мужчины излишки хлеба от немцев припрятать, так что-то там мастерят…
Вскоре пришел и сам хозяин. Это был высокий плечистый мужчина лет сорока. Широкое открытое лицо с вдумчивым, спокойным взглядом, уверенные движения, неторопливая походка, крепкое пожатие тяжелой плоской ладони, — все это свидетельствовало о том, что характеру этого человека несвойственна суетливость, спешка. Он приветливо поздоровался с гостями и на лишнее мгновение задержал в своей ладони руку Василия Ивановича.
— От всех людей наших вам, можно сказать, благодарность! Мне уж хлопцы сказали о вашем приезде. Да слухами и земля полнится, мы уже знали, что вы где-то ездите по соседнему району. И сказать по правде, так мы ожидали вас. Если и не лично вас, то кого-нибудь из области. Мы и в райкоме говорили о том, что кто-то должен к нам приехать. Ну, слава богу, что увиделись и в дороге все хорошо обошлось. А ты, женка, не трать времени и тащи из печи все, что есть, а то ведь люди с дороги проголодались. Она, верно, тут уходила вас своими разговорами. Да и то сказать, ведь она у меня агитпроп: как увидит знакомого человека, так сразу в такую агитацию пустится, что хоть ноги уноси…
— Ты уже скажешь! — смущенно проговорила женщина, проворно хлопоча за столом.
— Так рассказывайте, Василий Иванович, что на свете слыхать.
— А ты бы, Тихон, рассказал нам раньше, что у вас здесь делается. Как немцы? Как народ к ним относится?
— Народ? Что ж, народ… Ему, конечно, не в новинку немца видеть, этого немца хорошенько разглядели еще в восемнадцатом году. И нельзя сказать, чтоб немец был тогда очень рад знакомству с нами, а тем более мы. Кое-как выпроводили тогда гостей этих — рады были немцы, что хоть головы на плечах удалось унести… А теперь… Теперь, можно сказать, совсем другое дело. Фашист — хуже лютого зверя. Не только на добро твое лапу накладывает, но силится тебя и под пулю поставить, и детей твоих со свету сжить. Но спины гнуть перед гитлеровцами мы не собираемся. Одно скверно: ничего мы не знаем, что там делается у нас, как там дела идут. Я про фронт говорю. Много слухов ходит и слухи все разные. Как сказывали старики: в голод люди намрутся, а в войну налгутся; оно немного так и выходит: слухи и есть слухи. Но скажу я вам, Василий Иванович, гитлеровцы тут врут без всякой меры. А народ не верит, не хочет верить ихней брехне, ихним листовкам, газетам. Они вон вывесили плакаты, что под Москву подбираются, а люди наши верят слухам, что наши Минск отобрали. Который раз уж это… И я думаю, что неплохо, когда люди хотят верить именно так, а не иначе.
В хату входили все новые и новые люди. Собралось много народу и на дворе, и на улице. Пообедав на скорую руку, Василий Иванович вышел из хаты. Его обступили, начали обо всем расспрашивать. Многие знали его в лицо и здоровались с ним, как с близким знакомым.
Все затаили дыхание, когда Василий Иванович, рассказав о последних событиях, зачитал им речь товарища Сталина. Люди боялись пропустить хоть одно слово, боялись пошевелиться, чтобы не помешать другому слушать. Стояла такая тишина, что слышно было, как шелестят на ветру мелкие листики дикой груши, да в палисаднике солидно гудел шмель, перелетая с цветка на цветок, и те колыхались под ним.
И когда Василий Иванович кончил читать, люди стояли молчаливые, сосредоточенные. Глубокое раздумье было в их глазах. Взволнованный Василий Иванович вновь заговорил:
— Братья мои! Я очень рад, что снова среди вас, что передаю вам сталинское слово! Партия и прежде посылала меня к вам… И, мне кажется, неплохо мы поработали вместе с вами… Я же помню каждое бревнышко, положенное вами в те годы. Я помню, как осушили мы болото у леса. Как впервые сеяли пшеницу. Как посылали наших делегатов в Москву на выставку… А сколько хлопцев и девчат уехали на учебу!