«Была середина апреля, днем тепло, ночью мороз, но нас выручали суконные куртки и полушубки, хоть и драные были. Снег под солнцем таял, шагалось трудно, старались идти ночью по насту. Сахалинская тайга — это страх: бурелом, багульник, курумник, крутяки… Только на четвертую ночь вышли к речке Тыми. Обрадовались: вдоль нее и прямо на север оказалась хорошо натоптанная оленями тропа. По ней пошли быстро. Да встретили еще охотника-инородца в юрте, отдохнули у него, отремонтировались. Он, конечно, сразу догадался, кто мы такие. А мы и не скрывали. Сунули ему хорошие деньги, он дал нам нож, копье, мяса, юколы, легкую обувку из кожи, обсказал, как бежать дальше, где еще юрты есть.

В конце апреля мы выбрались к проливу и на другой его стороне увидели синие горы. Верст шесть или семь до них было. И опять бог дал нам удачу: нашли мы в сугробе замерзшего оленя. Разделали его, подпорченное мясо выкинули, а хорошее — пуда два набралось — заварили, подсолили и развесили вялить.

Сами стали сооружать из сухостоин плот, связали его ремнями из оленьей кожи, выстрогали весла. Жрали мясо, набирались сил, ждали хорошего попутного ветра, не сильного, а чтобы и плот гнал, и волну не разводил.

И дождались. С темнотой оттолкнулись, натянули парусами на шесты мешки, подставили ветерку спины свои, подгребали, направляли. Северную звезду держали строго справа. К рассвету ткнулись в материк и побежали берегом на юг.

Сначала чертыхались на камнях у воды, потом, когда обходили обрывы, набрели на тропу. Она нас в Кизи-озеро уперла, его берегом на Амур вывела. Как будто всевышний направлял нас, даже деду моему не верилось, что за полтора месяца так далеко от каторги убежали… Радостно было от свободы! Руки же не только не переставали болеть, но было от них тошно мне, порой весь белый свет становился немилым.

У Софийска понаблюдали за крайними домами, пригляделись к их хозяевам, выбрали одинокую бабу-молодуху да потемну и постучали к ней. Обмерла та поначалу, но успокоили мы ее, показали себя политическими беглыми. Вдовой и бездетной была, муж утонул в Амуре. Отвела нам ночлег в коровнике, в яслях. Для осторожности мы спали по очереди: один в щелку следил, не побежит ли куда с доносом. Не побежала. Да и по всему видно было, что славная бабенка попалась, приятная такая и лицом, и статью, и в обхождении.

Утром дали ей пятьдесят рублей, чтоб купила кое-какой крестьянской одежонки да харчей на дорогу. Ввечеру она истопила баньку, подстригла наши лохмы, одела в чистое. Кое-что мужнее легкое дала. Руки мои парила в каких-то травах, гусиным салом мазала… Когда меня отмыла и одела, оказался я, однако, мужиком ничего себе. И стала она поглядывать на меня… Да еще жалела. Пожалел и я ее… Уговаривала остаться, обещала паспорт выхлопотать, да не мог я: старика же не бросишь, и дом в Раздольном, жена, дети притягивают.

Ушли чистыми и справными, на каторжан не похожими. Мыла с собой набрали, чтоб не запускаться грязью, не вызывать подозрений у встречных.

Началось лето. Передвигались тропами, а кое-где и дороги попадались. Справа Амур, слева горы, дед тропу знал — не заблудишься. Шли потихоньку, прислушивались, присматривались. Вечерами полавливали рыбу, удочками ее надергать можно было сколь угодно. Потом пошли ягоды, грибы. Рябчиков силками добывали. У местных жителей осторожно покупали соль, муку, другой раз отдыхать нас те приглашали, помочь в каких-либо работах. И руки вроде подживать стали, не так горели да ныли, опухоль стала спадать. Правда, темнеть начали и неметь… Слушаться переставали.

Все было вроде бы гладко, но к концу лета, когда дошли мы уже до Троицкого, напоролись на конных казаков. Остановили они нас, потребовали документы. Дед шепнул мне: «Тикай, Ваня, мне уже не убечь». Я нырнул в кусты — дай бог ноги. Еле удрал… И осиротел. Без деда не то чтобы как дите без матери сделался, но стало мне не хватать сообразительности, сноровки, спокойствия. Оказалось, что был я у него, как у Христа за пазухой. Когда теряем хороших людей, тогда и ценим…

С того дня начались мои беды. Руки слушались день ото дня хуже, хотя боли не прибавилось. Деньги пропали вместе с дедом. Подпирали холода, а одежда на мне была легкая, летняя. Ночью комары заедали, днем — мошка. Голодал. В сентябре прибился к гольдам, ловил с ними кету. Запасся юколой, разжился солью, добыл кое-что из теплой одежонки. Ближе к зиме случайно вышел к охотничьей избе с заготовленными на зиму всякими припасами, набрал себе побольше, переполовинил всего и подошел к сопкам, что за Хабаровском, обойдя его какой-то речкой. Железную дорогу пересек. Думал передохнуть немножко и — на Уссури, к Раздольному. Да прижали меня там пурга и холода, простудился. Соорудил в косогоре нору, устроил около костер и решил, что тут мой конец, не одолеть зиму. Но опять добрый человек на моей дороге встал: набрел на меня охотник. Соврал я ему, что политический беглый, за народ, мол, пострадал. Тот и приютил меня в своей охотничьей избе на речке Одыре, что по Хехцирским горам течет. Потом, правда, он догадался, что я за каторжник, но не выдал, потому как успели мы сдружиться.

Оклемался, оздоровел только к рождеству, хотя руки становились все хуже. У того охотника стал я вроде батрака — пилил, колол дрова, топил избу, варил. Таскал из тайги убитого зверя, а вот пушные шкурки обрабатывать уже не мог: пальцами плохо владел, вроде совсем чужие они стали…

Однажды в сильную пургу заблудился я, едва не замерз, хорошо — отыскал меня охотник тот. Но опять простудился и хворал долго…

Правду говорят: пришла беда — открывай ворота. К весне вроде бы вошел в какую-то силу, да укусил меня, видно, тот самый клещ, от которого или помирают, или остаются жить калеками. Выходил меня хозяин кое-как, но осталось во мне здоровья совсем мало. И застрял я на Одыре сначала на лето, потом на осень, а там и другая зима подошла. Снова зверовый промысел начался… До того от тоски отупел, что стал сам с собой разговаривать. И все чаще мерещились мне дом, жинка, дети.

В месяц раз хозяин мой ходил в Корфовскую деревню, где была станция, продавал пушнину и возвращался с нужным продуктом. А в начале марта он ушел и не вернулся. Опять я один остался. Харчи кончились, одежонка вконец изветшала. Беспокойство одолевало: может, в беду мой хозяин попал, выручать его надо… И пошел я в ту Корфовскую деревню его тропой.

Подняла она меня по Одыру в самые горы, потом повернула на восход солнца. Такая там была чащоба — не приведи господь. Кедру втроем не обхватить, елки будто небо подпирают, кругом корчи, валежник, держи-дерево. Уткнулся я глазами в тропу — и одна думка: не потерять бы ее. Успокаивался тем, что знал от хозяина: если идти строго на восход солнца, обязательно в железную дорогу упрешься.

К вечеру услышал паровозные гудки, Тропка с гор круто опустилась в глухое ровное место. Иду сквозь чащу, выбиваюсь из последних сил и думаю, где разжечь костер да переночевать. Потом гляжу: огонек мелькнул в кустах. Стал подходить к нему тихонько — человек у него сидит, курит. По всему видать, на ночь остановился.

Еще далековато я был, как он отошел от огня и крикнул: «Какой люди ходи?» Понял я, что нерусский он. Отвечаю ему: «Свой я, заблудился, пусти погреться». Молчит, ждет меня. Когда я приблизился, вышел он из-за дерева. С ружьем был — с берданкой. Точно, нерусский, охотник.

Осмотрел он меня и опять спрашивает строго: «Твоя какой люди?» Соврал ему: «В город иду за продуктами да за мылом. Из деревни я». Не поверил он: «Зачем тайга ходи?» Еще сбрехал ему: «Да смолы хотел пихтовой нацарапать для лечения и заблудился». Поверил будто, пригласил сесть на хвою. «Кушай хоти? — спросил. — Каша еди». И подал мне котелок, сухари, ложку.

Жрал я, конечно, жадно, а он все глядит на меня со строгостью, потягивает трубку, а потом и скажи: «Твоя плохой люди. Твоя долго не кушай, твоя беги, прятайся».

Решил я, что распознал он меня. Но не задрожал: если сойдемся один на один, я ведь здоровше… Был он маловат, со мной бы не совладал. Из ружья стрелять, думаю, не стал бы, потому как не всякому хватит духу поднять руку на человека. Но убеждаю его: «Да что ты, мил человек, куда, почему беги, из деревни я. А оголодал — точно». И продолжаю уплетать кашу, гремлю сухарями. Мясо в ней было, вкусно, только мало посолено. А он все приглядывается ко мне.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: