Пол сарая заледенел, и теперь уже лед, а не иней сверкал на низком потолке из дерна. Мы уселись на приятно пахнущие мешки и плотнее укутались в шубы. Из-под кучи мешков выбежал белый зверек: Алси отпустила своих любимцев в сарай, и они счастливо зажили там и даже расплодились, потому что вскоре наверх выбралось и несколько крохотных пушистых зверьков, которые посмотрели на нас и тут же избрали мешки, на которых мы сидели, местом для своих игр. Они были так доверчивы, так очаровательны, так всему радовались — что я не выдержал и закричал:
— И они скоро вымрут, все вымрут, еще один вид исчезнет из жизни!.. — И я по новой принялся упрекать Канопус, заявив: — Я прекрасно знаю, каков будет твой ответ, ибо другого не существует; ты скажешь, Джохор, что это очарование, эта радость исчезнут лишь здесь и вновь появятся где-нибудь еще — в другом месте или на другой планете, о которой мы никогда и не слышали, да, возможно, вы и сами не слышали! Очарование не утрачивается навек, считаешь ты, восхитительное дружелюбие, составляющее нрав этих маленьких зверьков, не может быть утрачено, ибо это те самые качества, что жизнь должна воссоздавать — проводники, которые содержат их в себе, здесь, сейчас, для нас — да, они скоро умрут, маленькие твари станут мертвыми, все твари, все — но мы не должны скорбеть о них, нет, ибо их качества возродятся — где-нибудь. Не имеет значения, что они вымирают, личность не имеет значения, вид не имеет значения — и Алси не имеет значения, равно как и Доэг, Клин и Массон, Марл и Педуг, как и все остальные, ведь когда мы исчезнем, тогда… — Дойдя до этого места в своей панихиде, я вдруг засомневался, и речь моя прервалась, и я стал вникать в собственные слова. Я понял, хотя еще и не конца.
Я произнес тем же неестественным, механическим, даже мертвым тоном, что слышал на улице от других, когда они спрашивали у Джохора:
— И все-таки мы, Представители, мы будем спасены, так ты сказал, я слышал, как ты говорил это — разве нет?.. Да, что же еще ты мог сказать… Нет, нет, ты не говорил этого, но тогда и я не говорил ничего подобного… А если ты имел в виду вовсе не это, подразумевая, что я услышу… — Я прервал свое невнятное идиотское бормотание и долго, очень долго сидел совершенно неподвижно.
Маленькие зверьки устали от своих кувырканий и улеглись на мешках рядом со мной и Джохором, уютно устроившись в куче толстых шкур. Два родителя и четыре детеныша — все лизали нам руки, издавали приветственные трели и урчание, явно считая нас своими друзьями. Их кроткие голубые глазки поморгали, разглядывая нас, потом стали моргать медленнее, закрылись, снова открылись, блеснув голубым, и вновь погасли: зверьки задремали, свернувшись в крохотные белые холмики.
Я прервал свои глубокие внутренние размышления, за которыми не мог следить, которыми не мог управлять, ибо у мыслей свои собственные законы и требования, и сказал:
— Я помню, как мне пришла мысль о том, что я, Доэг, оказался в форме, которой являюсь, с чертами, которыми обладаю, вследствие отбора из множества других особей. Я поставил перед собой зеркало и стал разглядывать свои черты — нос достался мне от матери, глаза от отца, форма головы от одного родственника, сложение тела от другого: деда и бабки, прадеда и прабабки. Я смотрел и говорил: руки прабабки перешли к деду, а затем к моей матери и так ко мне, и на этой голове видны его волосы, а они росли у моей бабушки, и так перешли ко мне — и я задумался о том, что эта пара, мои родители, могли бы родить — сколь много? — детей, тысячи, может, миллионы, и каждый немного отличался бы — именно это небольшое отличие и увлекло меня в этой личной игре в себя, и я вообразил, что, пока я там стою, разглядывая свои лицо и тело, за моей спиной, с обоих боков, во всех направлениях от меня простираются мои призрачные модификации, некоторые действительно весьма похожие, другие совершенно отличные. Я заполнил этими своими видами селение, затем город, затем, мысленно, все ландшафты. Доэг, Доэг, снова Доэг, и я мысленно приветствовал этих несуществующих, никогда не существовавших людей, людей, которые не родились, потому что родился я, именно с этой формой тела и лица, именно с этим набором качеств — и я сказал этим людям, каждый из которых походил на меня: более или менее, сильно или лишь слегка, будучи того же роста, или немного выше, или ниже, с разновидностями тех же волос и глаз во всевозможном распределении вероятностей, — я сказал им: «Смотрите, вот вы, во мне… ибо ощущение себя, своего «я», то самое ощущение "Вот он я, Доэг", было бы вашим ощущением, выпади генам другие шансы, и тогда вместо меня родились бы вы, с вашей собственной формой и характером». Следовательно то, что родилось, для этих хранилищ длившейся миллионы лет игры генов было ощущением, сознанием, было самосознанием: «вот он я». И этому самосознанию позже было дано имя Доэг — хотя за свою жизнь я пользовался множеством имен. Данное частное ощущение родилось в этой форме, типе и наборе унаследованных черт, а могло бы родиться в любых из множества остальных, вероятности которых стоят и стояли перед моим мысленным взором, подобно привидениям, улыбаясь, возможно, немного криво, наблюдая за мной, коему случилось стать наследником. Но они есть я, а я есть они, ибо то ощущение, что родилось, было моим… — Затем на какое-то время я выдохся и умолк, но затем снова продолжил: — …И все же ты говоришь, Джохор, — а, конечно же, раз ты так говоришь, то это правда, это должно быть правдой, — что эта драгоценность, за которую я держусь, говоря: «Вот он я, Доэг», это ощущение, что есть я, чем обладаю, что осознаю во сне и что осознаю как себя после смерти, оставив все это позади, эта крохотная драгоценность, столь крохотная — ведь после пробуждения из такого глубокого сна глухой темной ночью нужно довольно много времени, чтобы осознать, где ты, кто ты, — все, что есть ты, твои воспоминания, твоя жизнь, твоя любовь, твои семья и дети, друзья — все это есть то самое крохотное ощущение «вот он я», ощущение себя — и все же оно совсем не мое, а совместное, должно быть таковым, ибо разве возможно, чтобы существовало такое же множество образов и уровней самости, как и личностей на нашей планете? Нет, оно должно быть таковым — хотя я и не знаю этого, — это сознание, «вот он я, это я, это мое», это чувство, которое я не могу кому бы то ни было передать, как никто из нас не может передать кому-то другому всю атмосферу сна, и неважно, сколь узнаваем сон и насколько он тебе близок или как часто он снится за долгую жизнь — это чувство или вкус, осязание, осознание, воспоминание — эта самость, — тем не менее очень хорошо знакома другим. Но они могут и не знать, кто еще разделяет этот частный вкус или ощущение — этот род, или уровень, или же тип качества сознания. Встречаясь со мной, они ведь не знают, что я разделяю то, что есть они, их ощущение самих себя; и я, встречаясь с ними, будучи с ними, не могу знать, что мы одно и то же. Не можем мы и знать, сколь много нас или же сколь мало — и, равным образом, сколько существует уровней, родов или типов этих состояний сознания. Вот наша планета: миллион ли здесь различных меня? Полмиллиона? Десять? Пять? Или же мы все разделяем одно и то же качество самосознания? Нет, в это трудно поверить — хотя, почему бы и нет? — поскольку мы знаем так мало, что мы есть, что, незримо, мы есть на самом деле. То, что существует миллион различных качеств сознания, которым обладаем все мы, когда пробуждаемся от глубокого сна во тьме и какое-то время неспособны пошевелиться, не говоря уж о том, что не знаем, где мы и зачем мы — так же вероятно, как и то, что их существует десять или пять. Но, быть может, Джохор, когда ты смотришь на нашу планету своими канопианскими глазами, ты все-таки совсем не видишь нас как личностей, а видишь как смесь личностей, разделяющих качество, что создает их, создает нас в действительности одним. Ты смотришь на нас всех и видишь не роящееся несметное количество, но наборы целых — как мы, глядя в воды нашего озера или же на небеса, видим там группки, стаи, косяки и собрания, каждое состоящее из множества личностей, считающих себя единственными и неповторимыми, но каждое образующее — как мы видим это своим высшим надзирающим оком — целое, существо, двигающееся как одно, живущее как одно, ведущее себя как одно — думающее как одно. Быть может, то, как ты видишь нас, только таким и является, беспорядочной смесью групп или коллективов, но эти коллективы не обязательно существуют — сдается мне, пока я сижу здесь, обдумывая эти мысли, в то время как ты, Джохор, не произносишь ни слова — хотя я и не смог бы дойти до этих мыслей или подобных им, если бы тебя здесь не было, — сдается мне, что целые, уж группы или коллективы, не обязательно географически близки или смежны, а, быть может, личность, у которой точно такое же ощущение себя, как и у меня, когда она просыпается из глубокого сна во тьме, не зная ничего о своем прошлом, не ведая истории, лишенная и воспоминаний, но только на протяжении этого краткого периода времени, — эта личность может быть такой, которую я никогда не встречал, может жить в городе на другой стороне планеты, где я еще не бывал, да теперь уж и не побываю. Она может быть даже тем или той, кто мне не нравится, к кому я испытываю отвращение, и равным же образом и тем или той, кто меня привлекает, — ибо антипатия и сходства непредсказуемы, и порой трудно выразить разницу между привлекательностью и отвращением, приязнью и неприязнью. Но какое же измерение привносит в дело жизни, Джохор, эту мою идею — или эту твою идею! — что когда я занимаюсь своей работой, своим делом, присматривая за тем или иным, делая, что необходимо делать, встречаясь с сотней людей за день, то, возможно, эти люди, с которыми я встречаюсь, не чужаки, не незнакомцы, но я сам. Я сам, все, что я по-настоящему знаю о себе самом, что является ощущением «вот он я, я здесь» — все, чего ты лишен, когда просыпаешься в сплошной тьме, с членами, слишком отягощенными сном, чтобы двигаться, и неспособным вспомнить, кто ты, что ты здесь делаешь, в каком месте ты просыпаешься. Ты говорил мне, Джохор, что ужасное чувство изоляции и одиночества, что находит на меня, когда я осознаю, что мне никогда, как бы я ни старался, не удавалось передать кому бы то ни было атмосферу, реальность, настоящую природу пейзажа из сна, тех пейзажей, где мы бродим в своих снах, но которые более реальны, нежели наше бодрствование, — эта изоляция должна смягчиться, изгнаться осознанием того, что и другие должны быть в своих снах привычны к этим пейзажам и встречать там меня, как я встречаю их, хотя мы, наверное, никогда не узнаем этого, когда встретимся наяву — или же все-таки узнаем, — и таким же образом мое одиночество смягчается, когда я размышляю над тем, что говоря «Я, вот он я, вот то, что я есть», выражая это ощущение, или восприятие, или вкус самого себя — я говорю за… Но я действительно не знаю, за скольких. За других, это точно. В этом ощущении самости есть, должно быть, совместное использование, должно быть товарищество. Я уже никогда вновь не пробужусь от глубокого сна, подобного чернеющей воде, в который я столь ужасающе и изумительно доверчиво погружаюсь — так же доверчиво, как и эти маленькие зверьки устроились подле нас, отдавшись своей беспомощностью и крохотностью нам, таким огромным и совершенно неведомым для них, — не пробужусь, не думая, как я уже полагаю: «Вот он я, вот мое сознание — сознание тех других, кто есть я, кто есть я сам, хотя я и не знаю, кто они, да и они не знают меня…» Это странное чувство, Джохор, когда ощущаешь себя частью целого гораздо сильнее, нежели самим собой, когда ощущаешь, что перестаешь думать или говорить как один, растворяясь в некоей сути, сущности — и что внутренний центр растворяется тоже, исчезает, переходит из состояния, когда говоришь, думаешь или созерцаешь как один, в какое-то другое… Что же я тогда такое, Джохор, сидящий здесь на этой куче полузамороженных мешков, столь восхитительно пахнущих нашим прошедшим летом, с моим телом, столь стиснутым и неподвижным в этой огромной шубе из шкур, с моим разумом, переполненным мыслями, приходящими невесть откуда и витающими в нем, словно я какое-то решето или накопитель для мыслей, на какое-то время становящихся моими, а затем уносящихся прочь? Я смотрю на тебя и знаю, что, видя стесненную, больную и ослабевшую личность, не очень-то отличающуюся от меня самого, я все-таки не вижу тебя и не знаю о тебе ничего: знаю только то — потому что так говорит мне мой разум, — что ты канопианец — и это настолько за пределами моего понимания, что мне просто приходится принимать это как есть. Я ощущаю себя, свои мысли; но, испытывая это, я распадаюсь, исчезаю, остаюсь ни с чем, ни с чем, ни с чем — пока не становлюсь лишь дуновением в огромных пространствах, что простираются между электроном и нейтроном, протоном и его спутниками, в пространствах, которые не могут быть ничем не заполнены, поскольку ничто есть ничто… — И вновь я погрузился в сон, где меня всегда ожидали темная безмятежность и утешение, и из которого я снова вынырнул, назад в холодный сарай, к Джохору. Он наблюдал за зверьками, которые уже проснулись. Своими острыми белыми зубками они прогрызли мешок, добираясь до его содержимого, разбросали по льду высушенные ветви и кусочки зеленого и увядшего голубого и теперь носились, играя и кувыркаясь среди всего этого. Он наблюдал, и он улыбался, и он улыбнулся мне, когда я явился из тьмы, сказав про себя: «Вот он я, Доэг», а затем: «Вот мое ощущение, что я разделяю со своими неведомыми друзьями, моими другими "я"».