Было бы неправдой сказать, что нам шлось легко, ибо мы едва двигались, спотыкались, тащились вперед — однако не потому, что штурмовали спуски и подъемы гор и долин. Все равно это был долгий, тяжкий и унылый труд. Нам не оставалось ничего другого! Мы были настолько пусты, словно ветер выскоблил нас внутри так же, как и снаружи. От нас действительно остались лишь кожа да кости, и наши бедные сердца стучали медленно и неровно, пытаясь толкать загустевшую кровь по ссохшимся венам и артериям. Мы были едва живы, и как же порой нам было тяжело передвинуть эти обезвоженные оболочки даже на пару шагов вперед!
Как же тяжелы мы были — очень, ну просто невероятно тяжелы… Мы отрывали каждую частицу наших тел, преодолевая тяготение вращения планеты, словно прочно удерживались им, а не просто плотностью снега. Тяжелыми, тяжелыми, тяжелыми были усилия нашей смертности; даже если мы все и были прозрачными, словно тени, и плоть на наших костях давно уже истощилась и исчезла. Тяжелыми были наши шаркающие шаги, что мы делали один за другим, вынуждая, заставляя себя двигаться, и наша воля отбивала в мучительных усилиях наших сердец: «Двигайся… Двигайся… Двигайся… Да, вот так… Еще один шаг — да, вот так… И еще один… Да, а теперь еще один… Двигайся… Продолжай двигаться…» И так было с каждым из нас, когда мы брели там, среди снежных облаков, что висели над сугробами так низко, что даже трудно было сказать, что было атмосферой, а что осадками. Мы были почти призраками, почти мертвыми и все же чувствовали огромный вес, определявшийся нашей волей, не сдававшейся, тащившей нас, — и что это такое, воля, которая заставляла нас продолжать двигаться, через глубокие сугробы, к другому полюсу, к дальней оконечности нашей планеты? В этих мешках из костей, кожи и уже ссохшейся плоти, через них, между ними горело что-то еще, воля — и где же она находится, это биение или тяга в огромных пространствах, что лежат меж мельчайшей тяги или биений, составляющих атом?
Тяжело, тяжело, ох как тяжело волочились мы, продвигались; мы продирались и словно плыли, дальше и дальше, через снега, а по ночам вместе отдыхали, жалкие призраки, и над нами ревели ветра и разговаривали звезды. Когда мы достигли места, где, как мы знали, находилось ущелье, в котором тогда поскользнулся Нонни, то там раскинулась лишь чистая и свежая белизна, а пещеры, где мы находили себе кров, были засыпаны и исчезли; когда же мы оказались в высокогорной долине между звучными пиками, где когда-то ложились, чтобы поглядеть на блеск звезд и послушать, как они шепчут и поют, то все, что мы увидели, было невысокими верхушками гор, просто бугорками — и не знай мы, что там раскинулись горы, то даже и не предположили бы, что они стоят там, такие высоченные и остроконечные. Мы сделали привал, когда опустилась тьма, в углублении на вершине одного из холмиков; и зашлись в вое ветры, и мы ощущали, как снег носился, напирал и кружил повсюду вокруг нас — а на утро перед нами предстало изумительнейшее зрелище. Ибо мы ютились на верхушке огромной горы: за ночь ветры расчистили долину от рыхлого снега, и мы увидели ее как в прошлый раз — свободную. Характер и движение ветров были таковы, что сначала они засыпали долину, а затем вычистили: снежные массы перемещались по всей планете — наваливались в горы, и потом их снова сдувало, они нагромождались, но бури смахивали их, чтобы свалить в другом месте. Мы смотрели вниз на прозрачный сверкающий лед, протяженностью во много дней пути, глубоко внизу, между гигантскими обледенелыми черными пиками. Все, на что мы смотрели, отдавало зеркальной величественностью, наполнявшей болью наши умирающие глаза; и, вглядываясь через край крохотной долины, на которой мы оказались на вершине горного пика, мы поняли, что уже не уйдем отсюда. Как могли мы, такие ослабевшие, спуститься по этим ужасающим обрывам? И вот мы, в последний раз с нашими прежними глазами, сели тесным кружком и смотрели друг другу в лица, пока у одного за другим они не стали закрываться смертью, и наши мешки с костями упокоились внутри меховых шуб, так что, уносясь с этого места и видя глазами, об обладании которыми мы и не подозревали, все, что нам довелось увидеть, было неким подобием стада животных, скорчившихся в сне или смерти там, на вершине горы.
Мы продолжили путь вместе, теперь легкие, такие бодрые и свободные в движении, что не могли без недоверия и ужаса вспоминать о нашей столь недавней чудовищной тяжести, прежнем нашем весе, о каждом шаге и рывке вперед, против притяжения и препятствий, что сдерживали каждый крохотный атом. У наших новых глаз не было устойчивой перспективы. Мы плыли вперед, свободные и легкие, а когда оглянулись для определения курса на оболочки, в коих раньше были заключены, то увидели только то, что находились среди скопления удивительнейших замысловатых структур и форм: нас окружали сверкающие кристаллы, ни один из которых не повторялся, каждый — чудо утонченности и равновесия, и ради каждого мы могли бы останавливаться, дабы созерцать и дивиться… Их были мириады, они плыли и текли вокруг нас, и поскольку возможности наших глаз изменялись, порой эти кристаллы казались огромными, размером с нас, а порой и маленькими. Мы не сразу поняли, что это множество бесконечно разных форм было снежинками, которые еще совсем недавно являлись нашими врагами: ведь именно из-за этой красоты наша маленькая планета и обрела смерть. Но мы этого и не подозревали, не догадывались об этом, когда вытягивали руку, чтобы поймать белую снежинку и показать ее своим детям: «Видишь? Это снег! Это водяной пар, который всегда в воздухе вокруг нас, только в новой форме». Мы никогда и не думали, что эту маленькую крошку, белую пену, можно увидеть подобным образом, в виде скопления структур таких поразительных, что их можно изучать с восхищением, которое никогда не истощится. Проплывая меж ними, ощущая постоянное изменение собственной формы и размера, мы попытались остановить свое движение, чтобы насмотреться на эти чудеса, но эта сцена вдруг растаяла и пропала, кристаллические структуры исчезли, ибо они относились к какой-то сфере и царству, что мы уже миновали. Теперь, когда мы оглянулись на кучку тел под ворохом грязных шкур, дабы определить, как далеко от того горного пика мы находимся, мы увидели их как сплетения и покровы света, увидели хрупкую решетку атомной структуры, увидели огромное пространство, бывшее тем, чем в действительности мы главным образом раньше и являлись, — хотя тогда у нас не было глаз, чтобы постичь это, даже если наш разум и знал истину. Однако крохотный блеск, танец, на который мы смотрели, остов атомной структуры исчезали по мере того, как мы вглядывались: да, мы видели, как эти наши прежние тела в ворохе тяжелых шкур утрачивают форму, как атомы и молекулы утрачивают свои связи друг с другом и сливаются с субстанцией горы. Да, благодаря новым глазам нам открылось то, что вся планета превратилась в тонкую и хрупкую сеть или решетку, с пространствами между построениями атомов. Но что же это были за новые глаза, которые могли видеть наш старый дом так — как взаимосвязанные структуры атомов, — и где же мы, Представители, находились, чем же мы стали, и какими мы казались тем, кто мог видеть нас — с их более острым и точным зрением? Раз у нас, несомненно, изменялись глаза и сам образ видения — да так, что в каждый следующий миг нам казалось, что мы обитаем в другом мире, или области, или реальности, — то наверняка за нами могли наблюдать и другие, могли видеть нас — но видеть что? Хоть мы и утратили свои прежние формы, которые уже дезинтегрировались и влились в субстанцию горы, снега, ветра и скал, утратили те хрупкие сети, или покровы, или шаблоны, которые являлись больше пространством, нежели субстанцией, — хоть мы и утратили то, чем были, мы по-прежнему чем-то были и продолжали двигаться вместе, группой индивидуумов и одновременно как целое, и вынуждены были быть, должны были быть построениями материи, материи некоего рода, поскольку всё — сети материи, или субстанции, или чего-то вещественного, пускай и переходящего из одного состояния в другое, перемешивающегося и всегда становящегося все меньше и меньше, — является материей, субстанцией, ведь мы ощущали себя существующими; мы были чувствами, мыслью, волей. И вот они-то и были нашей сетью, тканью, основой нашего нового существования, хотя в нашем прежнем существовании для них как будто и не было дома или места, и мы представляли, как любовь, ненависть и все остальное завывают, носятся и пульсируют в огромных пространствах, что простираются меж ядром атома (если ядром можно назвать то, что исчезает, когда думаешь о нем) и окружающими его частицами (если частицей можно назвать колебание и течение, — и эти чувства и мысли составляли наши новые «я», или наше новое «я», и новый разум подсказывал нам, что мы все еще были неуловимым, но строгим танцем — точно так же, как старый разум говорил нам, чем мы являемся, хотя мы и не обладали такими глазами, чтобы увидеть это. Однажды, еще до того как мы превратились в мертвых животных на вершине горы, эти слои или покровы приладились друг к другу, обратились в целое, функционировали совместно — но теперь одно построение уже погрузилось в физическую субстанцию Планеты Восемь, и выступило другое, и наши глаза с каждым мигом изменялись, так что мы беспрестанно становились частью новой сцены или нового времени. И мы не были чем-то постоянным даже с неким существом, которое не могло изменяться, — ибо мы натолкнулись на призрака, или чувство, или вкус, который мы назвали «Нонни»: едва блестевшее создание, или форма, или танец, который некогда был — мы знали это — Нонни, мертвым юношей, товарищем Алси, и это существо, или суть, пришло к нам и соединилось с нами, с нашей новой субстанцией, и мы все продолжили двигаться как одно и в то же время раздельно в своем путешествии к полюсу. Кто двигался? И как нас звали?