Меня, двадцатишестилетнего, послали на это судно сменить Артюха. Я проплавал год, и тут снова пришла беда. Алексея Васильевича сняли с должности: не хотел выполнять нелепые распоряжения крайкома. Он уехал в речное пароходство в Новосибирск. Меня же послали на пароход «Луначарский» плавать по Курилам, и затем – на «Дмитрий Лаптев» Сахалинского пароходства. Я оказался в группе капитанов, с которыми что хотели, то и делали. На каждого было возбуждено какое-нибудь дело, нам не давали зарплату. Но русские люди добрые, каждого из нас кто-то приютил.
Когда вернулся начальник Сахалинского пароходства Коробцов, человек порядочный, он сразу отменил приказ Сафарова, вызвал нас к себе и сказал:
— Вы сами понимаете, я вас держать как капитанов не могу. Могу вам сделать перекомандировку, кто куда захочет.
Один Рябоконь сделал умный шаг — он перекомандирован был в Новосибирск, где работал Тимофеев. Остальные ушли к рыбникам, а я попросил перекомандировать меня во Владивосток в Севморпуть под начало Готского – выдающегося капитана, и Колотова, начальника Севморпути. Но и тут я не удержался. Колотов вызвал меня и сказал, что приказано меня выгнать. И я оказался вольным слушателем, уничтожая девиацию на малых рыболовных судах. Меня часто вызывали в милицию. И однажды я узнал, что мой отец расстрелян, и понял, что во Владивостоке мне оставаться нельзя.
Придя из милиции, я собрал свои акварели и продал их Сушкову в музей, получив за них 800 рублей. В тот же вечер с чемоданом поднялся на Орлиное гнездо, простился с родным городом, сел на вечерний поезд до Новосибирска и сказал жене, если будет повестка в милицию — я уехал в неизвестном направлении.
Через несколько суток в Новосибирске я обратился к Алексею Васильевичу за помощью. И стал дублером капитана «Козьмы Минина». Весной из КГБ поинтересовались, что я здесь делаю, но Алексей Васильевич и тут выручил. Сказал, что я у него прохожу стажировку.
Следующим летом я встретил Алексея Васильевича в городе, а он и сказал:
— Вот как жизнь крутит; министр Зосима Шашков посылает меня снова к вам, во Владивосток. Приеду, разберусь и пришлю ответ.
Но не пришлось Алексею Васильевичу быть еще раз начальником Дальневосточного пароходства: он заболел и умер в кремлевской больнице.
Я завербовался к рыбникам, штамп в паспорте: житель Приморского края. Потом рыбники сделали мне перекомандировку в ДВМП. Послали меня на «Аскольд» к балтийскому капитану — так я оказался снова в моем пароходстве. От судьбы не уйдешь.
Солнечный круг Арсеньева
Если вам скажут о высокомерии Владимира Клавдиевича Арсеньева, не верьте. В обращении он был прост, доброжелателен, приветлив.
Арсеньев — настоящий путешественник, человек с сильной волей. Живые глаза, глубоко сидящие, притягивали к себе внимание, и мы, восемнадцать юношей, слушали его, как завороженные: рассказчик он был изумительный. Такие люди не бывают высокомерны; высокомерие и ум – несовместимы.
В 1928 году во Владивостоке не было специальных учебных заведений по рыбному промыслу, поэтому в программе мореходки было всё, что могли встретить штурманы торгового флота в работе на море.
Арсеньев преподавал нам ихтиологию и все, что относится к рыбному хозяйству. Предмет он давал просто, интересно, а слова «радиолярия», «диатомея», «глобигерин» звучали, как что-то из сказочного мира.
Когда материал по программе заканчивался, а до конца урока оставалось еще минут десять, он рассказывал нам какие-нибудь занятные истории. О том, что все в природе взаимосвязано. Например, что общего между старыми девами и клевером. Однажды швейцарцы заметили, что клевер начал особенно пышно цвести. Это произошло оттого, что исчезли шмели, которые гнездились в почве. А шмели исчезли потому, что их гнезда разрушали фокстерьеры, которых привозили старые девы по весне в Швейцарию.
Арсеньев говорил: природе все равно, что сто тысяч человек, что сто тысяч тараканов. Человек вовсе не царь природы, как считают некоторые умники.
Рассказывал он о своих встречах со староверами на приморском побережье:
— Стою как-то на берегу у мыса Олимпиады с пассажным инструментом и жду, когда солнце покажет полдень. Подходит знакомый старовер из деревни Кузнецово (они все меня знали) и спрашивает: «Что ты тут, Владимир Клавдиевич, делаешь?» Ну, как ему объяснить? Говорю: «Тут через вашу деревню проходит круг. А он: «Да ну? Где? Покажи». — «На карте, — говорю, — вот жду, когда солнце покажет полдень, и этот круг нанесу на карту поточнее».
Рассказывал и про Дерсу. Мне помнится, он произносил «Узaла», делая ударение на втором слоге «за», а не на третьем «ла», и не превращал своего друга во француза.
Тому, что я внимательно стал относиться к стилю изложения своего письма, обязан Владимиру Клавдиевичу. Как-то в письменной работе о коралловых атоллах я что-то нагородил нескладно. Владимир Клавдиевич за знание поставил десятку (у нас была десятибалльная система), а внизу приписал: «У вас получается: шел дождь и два студента, один в пальто, другой в университет. Обратите внимание на изложение, иначе это будет мешать в дальнейшем».
Он советовал нам всегда носить с собой какую-нибудь книгу. Всегда везде говорят: «Подождите несколько минут», а приходится ждать полчаса и более. Вот и не пропадет время, если что-нибудь прочитать.
Его уроки обычно были последними, и по окончании их мы, кто жил в городе, выходили с ним и стайкой шли до трамвая, и он по дороге еще что-нибудь нам рассказывал. В трамвайчиках, а они тогда были маленькие, узенькие и мы рассаживались, и рассказ Владимира Клавдиевича прерывался…
Боцман крейсера «Жемчуг»
Летом 1930 года на Ленинской, недалеко от ворот порта, появился человек. Он развлекал прохожих, громко выкрикивая:
— Ешьте, товарищи, черный хлеб!.. Был царь-дурак, был хлеб пятак!..
Милиция его не трогала. А он пошумит-пошумит и уйдет в порт.
Тем же летом мы — шестеро мореходов со второго курса морского училища — изучали морское дело на пароходе «Астрахань». Этих грузопассажирских пароходов постройки балтийского завода, «невок», как их называли, плавало в Совторгфлоте шесть. Кроме «Астрахани», еще «Эривань», «Томск», «Симферополь», «Тобольск» и «Теодор Нетте». Они имели каюты первого и второго классов; салон, облицованный красным деревом; в средней части и в носовом твиндеке двухъярусные койки без всяких удобств для пассажиров третьего класса.
Старший помощник капитана Мелехов и боцман Заньков давали нам самую грязную работу. Мы чистили твиндек и ящики с содержимым пассажирских желудков, так как постоянная качка изматывала их до полусмерти; убирали палубу за скотом, который всегда возили на Камчатку, чистили льяла трюмов, выносили ил из цепного ящика.
Моей обязанностью, как самого младшего в группе (мне минуло только шестнадцать), была чистка льял под диптанками. Взрослый туда не мог проникнуть, я же был и мал, и тощ, и поэтому ползал по черной жиже. И все это называлось морской практикой.
Нас изредка в виде поощрения даже ставили к штурвалу и доверяли покраску, но чаще мы мыли надстройки.
Меня определили в помощники кочегарскому дневальному. Четыре раза в день он подавал еду в эмалированных мисках двенадцати кочегарам, а я четыре раза в день мыл эту посуду. Если я недостаточно быстро шевелился, дневальный давал мне подзатыльники. Никому другому он не позволял тронуть меня пальцем.
И этим дневальным был тот самый человек, который развлекал прохожих на Ленинской. Звали его Ося Концевич, и служил он когда-то боцманом на крейсере «Жемчуг».
Вот что он мне рассказал.
В первую мировую войну «Жемчуг» стоял в Пенанге. Он был из тех трех крейсеров, которым удалось уйти из цусимского ада в 1905 году. Кроме «Жемчуга», это были «Олег» и «Аврора», та самая «Аврора», которая стоит в Петербурге как мемориал.