— Дай посмотреть, стоило ли это таких денег.
Бренда повернулась; она стояла у скамьи и положила на нее ракетку.
— Если разрешу поцеловать, ты перестанешь ехидничать?
Сближение было неловким: нас разделяло шага два лишних; однако мы подчинились порыву и поцеловались. Я почувствовал ее ладонь у себя на затылке, поэтому потянул ее к себе, может быть чересчур резко, и обнял за спину. Лопатки были влажные, а под ними я ощутил слабое трепыхание, как будто что-то билось глубоко, в грудях, но сзади них, так что чувствовалось даже сквозь рубашку. Это было похоже на трепыхание крылышек, маленьких, как груди. Малость крыльев меня не беспокоила — не нужен был орел, чтобы вознести меня на эти жалкие шестьдесят метров, из-за которых летние вечера настолько прохладнее в Шорт-Хиллз, чем в Ньюарке.
2
На другой день я снова держал очки Бренды, только не как временный слуга, а как дневной гость — может быть, как и то и другое — тоже все-таки достижение. Она была в черном купальнике, босиком, и среди других женщин, с их армированными бюстгальтерами, перстнями величиной с кулак, туфлями на толстых каблуках, соломенными шляпами, напоминавшими громадные плетеные тарелки для пиццы и купленными, как проскрипела одна загорелая дама, «у хорошенькой маленькой шварце[5], когда мы причалили к Барбадосу», — Бренда среди них выглядела элегантно и просто, как мечта моряка о полинезийской деве, только в темных очках с диоптриями и фамилией Патимкин. Она подплыла кролем к бортику бассейна, плеснув на него водой, и крепко, мокрыми руками схватила меня за щиколотки.
— Ныряй, — сказала она, щурясь. — Поиграем.
— А твои очки?
— Да разбей их к черту. Я их ненавижу.
— А почему тебе не поправить глаза?
— Опять начинаешь?
— Извини, — сказал я. — Я отдам их Дорис.
Дорис, радуясь лету, прочла уже об отъезде князя Андрея и теперь печально размышляла, но не об одиночестве княгини Лизы, как выяснилось, а о том, что у нее облезает кожа на плечах.
— Посторожишь очки Бренды? — спросил я.
— Да. — Она смахнула с плеч немного шелухи. — Черт возьми.
Я протянул ей очки.
— Вот еще, — сказала она. — Не собираюсь их держать. Положи. Я ей не горничная.
— Ты зануда, вот ты кто, Дорис.
Чем-то она напомнила сейчас Лору Симпсон Столович, которая, между прочим, прохаживалась вдоль дальнего края бассейна, избегая Бренду и меня из-за вчерашнего поражения (так мне хотелось думать) или же (мне не хотелось так думать) из-за непонятного моего здесь появления. Так или иначе, Дорис должна была принять на себя тяжесть моего недовольства и ею, и Лорой Симпсон.
— Спасибо, — сказала она. — За то, что я тебя сюда пригласила.
— Это было вчера.
— А в прошлом году?
— Правильно. В прошлом году мать сказала тебе: пригласи сына Эсфири — он будет писать родителям, так чтобы они не жаловались, что мы о нем не заботимся. Меня приглашают по разу каждое лето.
— Тебе надо было уехать с ними. Это не наша вина. Мы не обязаны тебя опекать.
Когда она это сказала, я сразу понял, что нечто подобное она слышала дома или прочла в письме, вернувшись в Нортгемптон после выходных в Дартмуте[6], или в Стоу, или, может быть, в Гарварде, где она принимала душ со своим другом в Лоуэлл-Хаусе[7].
— Скажи своему отцу, чтобы не волновался. Дядя Аарон, молодчага. Я сам себя опеку. — Я побежал к бассейну, с ходу нырнул и вынырнул, как дельфин, рядом с Брендой, скользнув ногами по ее ногам.
— Как Дорис? — спросила она.
— Шелушится. Собирается поправить кожу.
— Прекрати!
Она нырнула и схватила меня обеими руками за ступни; я подтянул ноги и тоже нырнул, и там, у дна, в десятке сантиметров над расплывчатыми черными линиями, которые делят бассейн на дорожки для соревнований, мы с бульканьем поцеловались в губы. Она улыбалась мне под водой в бассейне загородного клуба «Грин Лейн». Над нами бултыхались ноги, проскользнула пара зеленых ласт: моя кузина Дорис могла облупиться до костей, тетя Глэдис — подавать двадцать блюд за вечер, отец и мать могли изжарить свою астму в духовке Аризоны, нищие дезертиры, — мне дела не было ни до кого, кроме Бренды. Я хотел обнять ее, когда она уже гребла наверх, — рука моя ухватила только перед ее купальника, и он слез с плеч. Ее груди поплыли ко мне, как две рыбы с розовыми носами, и она позволила мне их подержать. А через секунду нас обоих целовало солнце, и мы были на суше, настолько довольные друг другом, что даже не улыбались. Бренда тряхнула мокрой головой, и капли, попавшие мне на лицо, я воспринял как обещание, данное мне на всё лето, а хорошо бы и дальше.
— Принести тебе очки?
— Ты близко, я и так вижу, — сказала она.
Мы лежали под большим синим зонтом в шезлонгах; их пластик поскрипывал под нашими трусами и кожей. Я повернул голову, чтобы посмотреть на Бренду, и ощутил приятный слабенький запах разогретой кожи на своем плече. Потом снова повернул лицо к солнцу, и она тоже; мы разговаривали, и солнце становилось всё жарче и ярче, цвета расщеплялись под моими закрытыми веками.
— Это очень быстро, — сказала она.
— Ничего не произошло, — вполголоса отозвался я.
— Наверное. А мне немного кажется, что да.
— За восемнадцать часов?
— Да. Такое чувство, что меня… преследуют, — сказала она, помолчав.
— Ты меня пригласила, Бренда.
— Почему ты все время задираешься?
— Задираюсь? Я не хотел. Честное слово.
— Задираешься. Ты меня пригласила, Бренда. Ну и что? — сказала она. — Я не это имела в виду.
— Извини.
— Перестань извиняться. У тебя это механическое, ты даже не вдумываешься.
— Теперь ты задираешься, — сказал я.
— Нет. Просто констатирую. Давай не спорить. Ты мне нравишься. — Она повернула голову и так задержалась на секунду, словно тоже принюхивалась к лету на своем плече. — Мне нравится твоя внешность. — Ее протокольный тон избавил меня от смущения.
— Почему? — спросил я.
— Откуда у тебя красивые плечи? Во что-то играешь?
— Нет. Я вырос, и они заодно.
— У тебя красивое тело. Мне нравится.
— Я рад.
— А мое тебе нравится?
— Нет, — сказал я.
— Тогда тебе в нем отказано.
Я пригладил ей волосы к уху тыльной стороной ладони, и мы немного помолчали.
— Бренда, ты ничего обо мне не спрашиваешь.
— Что ты чувствуешь? Спросить тебя, что ты чувствуешь?
— Да, — сказал я с намерением воспользоваться запасным выходом, который она мне оставила — хотя, наверное, имела в виду другое.
— Что ты чувствуешь?
— Что хочу поплавать.
— Хорошо, — сказала она.
Остаток дня мы провели в воде. На дне бассейна было восемь черных линий, и до конца дня мы побывали на каждой дорожке так близко ко дну, что можно было достать рукой. Время от времени мы возвращались в кресла и пели сбивчивые, умные, нервные гимны о том, как мы начинаем относиться друг к другу. На самом деле у нас не было таких чувств, пока мы о них не заговаривали, — по крайней мере, у меня: высказать их, значило их придумать и вызвать. Мы взбивали нашу новизну и незнакомство в пену, похожую на любовь, и не осмеливались слишком долго с этим играть, слишком много говорить об этом — боялись, что пена опадет. Поэтому мы перемещались то в воду, то в кресла от разговора к молчанию, и, учитывая мою неодолимую неуверенность в присутствии Бренды и высокие стены эго, с контрфорсами и прочим, между ней и ее пониманием себя, мы ладили сравнительно неплохо.
Часа в четыре на дне бассейна Бренда вдруг вырвалась из моих рук и вынырнула на поверхность. Я — за ней.
— В чем дело? — спросил я.
Сначала она отбросила волосы со лба. Потом показала на дно.
— Мой брат, — сказала она, откашляв немного воды из внутренностей.