Голубоглазый, русоволосый, в великолепно, как перчатка на руке, сидящем мундире, Александр с ходу приударил за Еленой, чему родительская чета высказала единодушное поощрение, не требуя иной платы за пребывание в доме. По законам жанра Ревину, смирившемуся с потерей быть представленным тетушке друга, не оставалось ничего иного, как обхаживать Светлану. Он исправно говорил комплименты, терпеливо отстаивал у рояля, пока растопыренные пальчики Светланы Николавны давили клавиши, и после обязательно к этим пальчикам прикладывался, касаясь кудрями изможденной в музыкальном экстазе кисти. Но напора Ревин не проявлял и не то, чтобы влачился за младшей Крутояровой, а так, вяло подволакивался. Однако неожиданно для всех, Светлана узрела в темноглазом брюнете объект, ни с того, ни с сего принялась заливаться румянцем и удвоила количество исписываемых перед сном страниц. Сей, никем не оставшийся незамеченным, факт негативно отразился на самочувствии друга детства, сыне покойного приятеля Николая Платоновича, а ныне петербургском студенте Андрее Загоруйко. Самый преданный воздыхатель Светланы наезжал к Крутояровым чаще других и подолгу гостил в имении, ревниво воспринимая визиты прочих ухажеров. Как-то, собравшись с духом, он даже составил с Николаем Платоновичем разговор, в котором признался, что давно в Светлану влюблен и готов ей составить партию до конца дней своих, а также, "из человеколюбия", просил воздержаться от приглашения в дом "иных мужчин", смущающих, по его заверениям, молодую девушку, и мешающих ей определиться с выбором. Николай Платонович юношу внимательно выслушал и даже по-отечески пустил слезу, но просьбам о содействии не внял: по его мнению, худой, болезненно-бледный, с огромными глазами Андрей, не имеющий, к тому же, гроша за душой, являлся не лучшим кандидатом на роль жениха. Сейчас Загоруйко, вперив страдальческий взгляд вдаль, сидел в углу залы и сочинял очередную записку, великое множество которых скопилось в покоях Светланы Николавны. В плетеном кресле, вальяжно закинув ногу на ногу, расположился Федор Павлович Шлепков, богатый судовладелец и фабрикант, бывший проездом, и также застрявший погостить. Минуту назад он вяло пикировался с Загоруйко на тему любви вне брака, небрежно помахивал газетой и всем своим видом демонстрировал скуку. На ухоженном, тщательно выбритом лице его застыла рассеянная улыбка. Глядя на Федора Павловича можно было подумать, что тот все чего-то ждал, чего-то особенного, остренького, пикантного, выискивал повод лишний раз щекотнуть нервишки. Его хищный орлиный нос сейчас смотрел в сторону круглого стола, покрытого плотным зеленым сукном, где под низким бахромчатым абажуром, расписывали пульку. Расписывали не спеша, обстоятельно, со знанием дела, мусоля вишневые мундштуки и пуская сизые клубы дыма. Играли "по маленькой", по целковому за вист. Компанию Николаю Платоновичу составляли соседи, помещик Сивохин, субъект с лицом нездорового синеватого оттенка, и отставной генерал Коровин, то и дело окручивающий пожелтевшие прокуренные усы. Четвертым к партии присоединился Ревин.
— …Вы, ротмистр, сами не понимаете того, что говорите, — Коровин был явно раздосадован. То ли словами Ревина, к которому обращался исключительно по званию, подчеркивая, видимо, свой отставной статус, то ли тремя взятками, хладнокровно впихнутыми генералу на мизере. — Послушать вас, так можно подумать, что железки сами собой войну выиграют…
— Да, да, — скорбно поддакивал Николай Платонович, уставясь в карты. Ему сегодня тоже не везло.
— Ценю ваш боевой опыт, Глеб Максимович, — Ревин, напротив, величал Коровина исключительно по имени-отчеству, — но при всем моем уважении, точку зрения вашу не разделяю. Ибо кавалерист, вооруженный вместо шашки карабином, даст сто очков кряду любому, даже самому отчаянному рубаке…
— Вздор! — недовольно перебил Коровин. — Оружие кавалериста – его конь! Удаль, отвага да верная рука!.. Бывало, и-эхх!.. Эскадрон!!! Лавой!!! — генерал, округлив разом остекленевшие глаза, наотмашь взмахнул рукой, от чего со стола опрокинулся графин с вином.
— А меж тем, — продолжал Ревин, окинув взглядом расползающееся по ковру темно-красное пятно, — в Новом Свете еще в сороковом году под местечком с забавным слуху названием Педерналес всего пятнадцать американских рейнджеров, благодаря тому же огнестрельному оружию, одержали верх над семью десятками команчей.
— У-ха-ха-ха! — зашелся приступом хриплого смеха Коровин. — Хо-хо! Где уж нам с дикарями, пардон, с голозадыми справиться! Да, ротмистр, это вы хватили!..
Ревин пожал плечами.
— Немцы, англичане строят нарезную артиллерию, у нас же – сплошь гладкоствольная. Американский солдат имеет револьвер, а то и все два, с середины века, у нас же такая роскошь полагается лишь офицерам, к тому же, виноват, за свои средства. В европейских армиях стоят на вооружении скорострельные картечницы, а у нас о таком чуде слыхом не слыхивали. Оно и понятно, гораздо привычнее шашка, пика да шестилинейное ружье, которое ввиду извечного недостатка патронов, используется, большей частью, как древко для штыка…
— Это не потому ли мы и пруссака, и француза бивали?! — возвысил голос Коровин. — Бивали и впредь бивать будем!.. Еще отец наш и учитель Александр Васильевич Суворов говорил, что пуля – дура! Штык! — победно воскликнул генерал.
— Штык – молодец!..
— Браво! — зааплодировал Загоруйко. — Браво! — и бросил на Ревина, в лице которого видел соперника, уничижительный взгляд.
— Боюсь, — потянулся в кресле Шлепков, вяло следивший за разговором, — тут все дело в средствах. Сколько солдат можно одеть, обуть и поставить в строй за деньги, потраченные на одну такую картечницу?
— Вот тут вы правы! — кивнул Ревин. — Каждая держава воюет, чем богата! Россия-мать родит солдат исправно!.. Чего же их жалеть?..
— Господа, полноте! — примиряюще вскинул руки Николай Платонович. — Будет вам!.. Играю семь без козырей!..
…Скорые сумерки упали на парк, смешались с осенней прелью, загустились, зачернели. В этот глухой угол не вели дорожки, сюда не забредет, прогуливаясь, случайный человек. Андрей Загоруйко стоял, уткнувшись лбом в осину, и по лицу его неудержимо катились слезы. Несколько минут назад он встретил Светлану с этим… Встретил не то чтобы случайно, вроде как искал, под предлогом сообщить что-то важное, уже вылетевшее из головы. А сказать по правде – следил. Вылетел на тропинку и обмер, мир закружился и рухнул: Светлана, Светлана, которую он боготворил, Светлана, к которой не смел прикоснуться и в мыслях, повисла, как какая-то кокотка, на шее у Ревина, у этого солдафона и выскочки. Но мало того, их губы сцепились в бесконечном сумасшедшем поцелуе.
— Я его вызову, клянусь! — шептали как заклинание губы. Но Загоруйко точно знал – не вызовет, не сможет. Бессильная злость и обида душили его. "Уехать!", была первая мысль. "Бросить все, забыть и никогда боле не появляться в этом доме!" Загоруйко даже представил свое прощальное письмо листах на шести, представил, как желает счастия и объявляет о своем, из благородства, уходе. "Но она ведь так наивна!", думал он. "И совсем еще не разбирается в людях! Он – гусар, гуляка. Светлана не будет с ним счастлива. Бросить ее на произвол судьбы – какая низость!" Ноги сами понесли Загоруйко к дому. "Пусть он убьет меня на дуэли! Если так угодно Всевышнему – пусть! Жизнь все равно утратила для меня всяческую ценность и смысл!" Но с каждым шагом уверенность Загоруйко иссякала, подтаивала, как сосулька на мартовском солнце.
— Приятный вечер, не правда ли?..
Загоруйко, погруженный в свои мысли, не заметил Шлепкова, попыхивающего трубкой, и пролетел мимо.
— Да… Изумительный…
В гостиной колыхнулась штора, и Загоруйко отшатнулся от луча света, упавшего на лицо. Повисла неловкая пауза.
— Эх, молодой человек…
— Оставьте, Федор Палыч! — перебил Загоруйко. — Я не нуждаюсь в утешениях! — и замолчал, чтобы не разрыдаться.