Оранжево светила лампа. Евстигнеев положил руки на столик и упрямо всматривался во что-то, близкое и далекое, забыв и о Косыреве, и о самом себе. Правая бровь поднялась выше левой, морщины углубились. Губы были тверды, определенны, как и гладко выбритый подбородок. Он вызывал доверие. Но был другим, иным, чем в юности. От размаха, от парусов, что за рекой...
— Э, — очнулся Евстигнеев, — совсем забыли. Выпьем, Толька? И хочешь комплимент? Не ожидал, а ты удивительный мастер вызывать на откровенность. Слушаешь, конечно, здорово. Внимательно. Но я избалован, меня на моем месте все слушают. В чем разгадка?
— Потому, надо думать, что врач?
— Точно, точно. На больное жаловаться тянет. Но это не все, слишком элементарно... Пора и тебе исповедаться. Помню, намекал в обкоме на какие-то обстоятельства..
— С тобой же вроде не кончили, — напомнил Косырев.
— Ах, да.
Евстигнеев потер лоб. Поднял рюмку.
— Я ведь почти не пью, — сказал Косырев.
— В общем-то и я тоже. Ну, ладно, ладно, понемножку.
Они чокнулись, послушали звон. Пригубили и покосились на нетронутый ананас.
— Понимаешь, есть выбор, — сказал Евстигнеев. — Не так давно предлагали ехать в Париж, экспертом ЮНЕСКО, Анечка знает французский, слегка и меня подучила. Соблазн. Эйфелеву, понимаешь, башню увидеть, Лувр. Но...
Косырев откровенно хмыкнул, и Евстигнеев махнул рукой. Роскошная жизнь эксперта была мизерна по сравнению с их деятельностью здесь дома. Косырев пригнулся поближе.
— Власть, значит, тебя интересует? Неужели так сладка?
— Вон ты какой, — тоже пригнулся Евстигнеев. — Думаешь, ради славы или карьеры надрываюсь? При моей-то изнурительной работенке?
— Кто тебя знает.
— Н-ну, ты гусь...
В дверь постучали. Над высоким, как у мамы, лбом Галки каштановые волосы были затянуты назад, в хвостик, охваченный нейлоновым бантом. Сделала книксен и смешливо, звонким голосом сказала:
— Кушать подано!
— Сейчас идем. Галчонок.
Девочка вприпрыжку убежала.
Евстигнеев обошел вокруг и вдруг ловко ухватил Косырева под мышки. Тот успел соединить руки за его спиной. Пыхтя и одолевая друг друга, как когда-то в детстве, они повалились на ковер. Но ни один не мог положить другого на лопатки.
— Н-ну, ты, знаешь, слабоват.
— А ты-то, увалень.
— Тс-с, шуму мы наделали.
Евстигнеев встал, подал горячую руку. Оба дышали тяжело.
— Однако еще можешь, — Евстигнеев отряхивал его пиджак. — Всю зиму мечтал на лыжах с ружьецом, но куда там!
Дверь распахнулась, и Анечка кинула проницательный взгляд на обоих — что тут происходило?
— Н-ну, товарищи, совсем заговорились.
— Слушай, — Евстигнеев прихватил начатую бутылку и взял Косырева за талию. — Словцо привязалось, из газеты или еще откуда — кварки. Не знаешь?
— Я не физик.
— А интересно... Кстати, ты не отвиливай. Готовься. Я в тебе еще покопаюсь.
— Проходите, пожалуйста, — радушно сказала Анечка.
В черном, расшитом бисером платье, и на лакированных каблуках она опустила обнаженные руки и показалась еще стройней. Галка, привлекая внимание, поправила бант. Павлик, белые гольфики тоже соответствовали парадности момента, держал красный флажок — собственная инициатива! — сбереженный, видно, с Октябрьских праздников, и глядя на гостя, ждал дальнейших развлечений.
— Черти, — сказал Евстигнеев, — какие нарядные!
Над раздвинутым, покрытым белоснежной скатертью столом играли радужные огоньки люстры. В центре возвышался гусь, к его золотистой в пупырышках коже приникли хилые веточки петрушки. Вокруг — кубатый графин, бутылка с иероглифами, в жидкости которой покоилась сморщенная змейка. Но Косырев обрадовался зеленоватым рыжикам; подумал, тети Клашиного изготовления.
— Гуся-то мать на рынке раздобыла, — сказал Евстигнеев. — Помнит твои слабости. Кстати, где ж она?
— У нее свои дела, — сказала Анна Ивановна.
— Что за дела? — насторожился Евстигнеев.
Она поднесла палец к губам, высокий лоб был безмятежен.
— Садитесь, пожалуйста. Все из-за гуся, не прожаривается, и баста.
Павлик первым забрался на стул и чинно сложил руки. Галка побежала принести забытую соль. Все было согласно в этой семье. Но Косырев, расправляя, чтоб сунуть за воротник, салфетку, почему-то подумал, что стал поводом оживления, совсем здесь не частого. Напротив него стояла бутылка с квелой змейкой. Черная змейка, серебристое брюшко. Анна Ивановна склонила голову:
— Может быть, вы? Привезено бог знает когда, но...
— Гарантия мудрости и здоровья, — заметил Евстигнеев.
— Выпейте, дядя, — умоляюще повернулся Павлик, — люди же пьют. А я змейку для зооуголка возьму.
Но Косырев содрогнулся, скорчил гримасу, и Павлик прерывисто вздохнул. В кубатом графине светилась по виду полыновая, оттуда Косырев и налил.
— Позвольте наконец, — Анечка подняла искристые глаза и с рюмкой в руке привстала навстречу Косыреву. — Позвольте за ваш приезд. Мы рады.
Настойка была не полыновой — неведомой, сильной терпкости. Косырев почувствовал голод, за день перекусил только у Марь Васильны.
— Грибков, грибы не забудь, — сказал Евстигнеев. — Это не откуда-нибудь, материного производства...
За разговором никто не заметил, как в прихожей щелкнул замок. Своим прирожденным звериным слухом, — слышал, как муха ползет по стеке, — Косырев уловил шаркающие шаги. В комнату вплыла, пуховая шаль на плечах, бабушка Клавдия.
— Тетя Клаша, — сказал Косырев. —Тетенька моя Клаша.
Он встал навстречу. Глаза ее были молодыми, острыми, хотя мешочки набрякли и под ними, и на щеках.
— Подожди на месте, — она осмотрела его. — Подожди-ка... Бож-же мой! Уехал малым кутенком, и гляди что. Матерый, пожилой. Кудри-то где, которые гладила? Но еще ничего, ничего... А тетка Клаша — напугался виду? — совсем стара стала. Раньше мешок трехпудовый запросто, а теперь? Жизнь прожита, отработана до конца. Здравствуй же, Толечка...
Она подставила щеку и, как водится, прослезилась. Обнимая ее, он уловил ладанный запах. Все молча смотрели на встречу.
— Вон какой громила!
Еще раз оглядела. И понурилась жалко.
— Слышала о горе твоем. А ты смирись, живи себе дальше. У нас ведь тоже несчастье, у Зиночки...
— Какое? — тихо спросил Косырев.
Зины он совсем не помнил. Клавдия Захаровна поднесла к глазам кончик шали. Евстигнеев, который выщипывал нитку из скатерти, скосил сожалеющие глаза.
— Муж ее, военный, погиб на границе, — сказал он.— Трое ребят. Помогаем, конечно, да разве в этом дело.
— Да, Толя, Толя, — Клавдия Захаровна взмахнула шалью. — Вон как голову-то кладут. Но ничего. Я с ним, с Олежкой, раньше вас увижусь...
Галка, напрягаясь на тонких ножках, принесла стул.
— Садись, бабуся.
— Нет, пойду полежу. Потом непременно выползу, и уж расспрошу тебя, Толя.
Она глянула на заставленный стол.
— Кушайте пока... А детям пора спать. У нас порядок, завтра в школу раненько. Гуся-то что ж?
— Ну, бабушка, — взмолился Павлик. — Я же не попробовал.
— Чш-ш... Забыл, о чем договорились? Утречком разогрею.
Галя вопросительно глянула на мать. Та повела бровями, подчиняйся, мол. Бабка, шаркая, погнала перед собой строптивых внуков: едва ли не мелькнула хворостина. Косырев представил прежнюю тетю Клашу и что-то прошептал тихонько.
— Мама-мама, — Анна Ивановна покачала головой. — Как страшно сказала — голову кладут.
Все трое задумались надолго.
И мысль Косырева — невольно, невольно — повернула на свой путь. Одно тому было оправдание: она и любое переживание, и саму смерть ставила на службу жизни Вспыхивали, вспыхивали огоньки, как на крыльях летящего самолета, который набирает высоту. По-треб-нос-ти. Но то, как сказал о них Евстигнеев... Пот-реб-нос-ти. Пе-ре-жи-ва-ни-я. Косырев знал и любил эту игру огоньков, это перемигивание подъема.