Сергей смолчал. Косырев приладил чемоданчик за спиной и посмотрел вдоль платформы. Ноги в ботинках прихватывал мороз. Время уже. Евстигнеев увидел их сразу, как только вышел из толпы. Зашагал быстро, размашисто, внятно скрипя бурками по дощатому пастилу. Сергей обернулся и весь подобрался, сжался.

— Ты, Сережа, — шепнул напоследок Косырев, — сталкивай, сталкивай внутри себя. Пустоту надо ужимать.

— Вот вы, оказывается, где, — сказал подойдя Евстигнеев. — Хороши, дорогие ребятки. Не стыдно?

— Стыдновато, — сморщился Косырев.

— Дел-ла... Н-ну, регент! А может, признаемся и делу конец, а, Сергей?

— Не шутите, Иван Иванович.

— Ладно. Он, видите ли, и машину бросил, и ключики швырнул. Уходит. Что писать в характеристике?

Евстигнеев исподлобья разглядывал Сергея.

— Человек молодой, а хвост поджал трусливо. Ну, будет еще время. Окончательно разберусь, какая дрянь в тебе произрастает... А теперь нам надо поговорить. И слегка секретно.

Евстигнеев сбросил меховые перчатки, зашарил по карманам. Косырев вынул пачку, но она оказалась пустой.

— Сергей! — крикнул вслед ему Евстигнеев. — Не в службу — купи сигарет!.. М-да. Вот как, Толя, получилось. В чужом пиру... Есть и моя вина. Почитал, почитал — что ты подсунул. Решись тогда — все иначе. И она была бы другой, и я.

Евстигнеев стукнул кулаком по перилам. Носком бурки поддел смятую пачку, и целлофановый комочек покатился вниз.

— Бери любовь и береги, — сказал он. — Не отдавай, охотников много.

— Кое-что ты понял. Все-то мы понимаем...

— Так-так,—глянул Евстигнеев.—Оговорюсь. В моем представлении понять не значит простить. Слабости не оправдываю, и время ничего не списывает.

— Жестко.

— Да, жестко. Безо всяких киселей... Однако и ты хорош! Как мог подумать, что я отрекся?

— Бывает ведь.

— Бывает, такая жизнь. Со мной, однако, не может, в таком неспособен вилять. Никому не мешает быть

порядочным человеком, а особенно — секретарю обкома.

— Ну, извини, оплошка. Передай и Анечке.

— Горжусь, фортеция за спиной. Всякое бывает, но выдаются замечательные дни, прекрасные мгновенья. Не тягомотина мещанская.

Косырев слушал и отвечал впопад, но смотрел невидяще; надбровные дуги мощно подпирали лоб. Евстигнеев понял, обнял за плечи.

— А ты уж не здесь... Дневник-то, кстати, куда, Толя?

— Отошли ей.

— Да-да. Где же Сережка?

Благополучен, благополучен, подумал Косырев, и не чересчур ли. До отхода оставались минуты, они подошли к вагону.

Сергей прибежал, закурили. Последняя минута. И тут Косырев увидел, что поодаль со спеленутой тяжестью в руке топчется Семенычев. Грибы же, он случайно обмолвился о давней тоске по сибирскому засолу. Не явился на вечеринку, так хоть подарок. При Сергее боится подойти — но вдруг?

— Ладно, идите. Не люблю тянуть, — сказал Косырев.

Они расцеловались.

— Жду в Москве, понял.

Старший обнял младшего, и двое кареглазых, оглядываясь, пошли вдоль состава. Косырев следил, Семенычев прижался к станционному окну. Вагон тронулся. Он зацепился за поручень, издалека помахали Евстигнеев и Сергей.

Поезд медленно двигался вперед, а платформа с провожающими, с фонарями, уплывала назад.

— Анатолий Калинникович! Анат...ой...ко-вич!

Вдоль вагона, обгоняя, поспешал Семенычев. Косырев был уже в коридоре, и над занавеской тайком наблюдал вспотевшее, растерянное, злое лицо. Платформа оборвалась. Семенычев встал, задыхаясь, перед алюминиевым барьером. И исчез со своими подарками и потребностями в серой, в черной дымке с грузом, качавшимся в руке.

Глава восьмая

Поезд в будущее

1

Поезд подрагивал на стыках, набирал ход. До Речинска-нового было километров двадцать. В темноте мелькали огни, но все перекрывало собственное отражение — носатое, скуластое лицо. Прощай, Речинск. И губы расползались горько — может быть, навсегда прощай!

В купе была молодая женщина. На столике — раскрытая сумочка, она поправляла белокурые завитки. Та самая, из гостиницы, надо же. И это сходство. Хотя и вскользь — улыбнулась, он вежливо кивнул. Не узнала. В Речинске-Новом перецепили за несколько минут, снова застучали колеса. Прощай, Речинск! Прощай!.. Она сидела неподвижно, сжав руки, опустив прозрачные глаза в качавшийся пол. Лоб был аккуратно закрыт челкой.

— Простите, у вас не найдется снотворного? — спросил он.

Молча покопалась, вытряхнула на его ладонь таблетку.

Постели были готовы, он забрался наверх. Никак не спалось, и лекарство не действовало, и поезд катился так медленно. Давешние похороны, сто лет назад. Бледная, исплаканная жена Батова нагнулась и, услышал один Косырев, стоявший рядом, сказала: «Прощай, Саня, милый. Спасибо тебе за все, за все»... Вот она въявь — любовь — до гроба, до последней березки.

Любовь. В ней сомневались и те, что гораздо моложе. Ему, так сказать, опытному человеку, сам бог положил. Есть ли она, существует ли? Говорят, любовь неопределима, как зыбь морская; спросите, что такое зыбь, и собеседник сделает рукой быстрое волнообразное движение... Самое смешное, что и ему, Косыреву, была нужна любовь, в его-то годы, а не просто жениться, как сказала с оттенком родительского наставления Марь Васильна. Жениться! Вспышка Еленки, — «вас еще полюбят», — высветила такую Лёну, которая будто бы ждет и не дождется. Куда там. Вдуматься, слова этой девушки объяснялись просто щедростью душевной. И все-таки здесь, в Речинске, Лёна спрашивала о его семье и о нем.

Медленно, слишком медленно движется этот поезд. Такой тягучий многоколесный метроном.

Он не знал ничего. Он выяснит все. Что бы там ни было, он скоро увидит ее. Москва, звонок Николаю Николаевичу и — на два выходных в Ленинград. Все-таки, черт побери, так не поступают.

Медленный экспресс мчал в Москву, отбивал ритм, и вот — а он был предельно взвинчен — сон взял свое. Отвернулся к стенке, не видел и не слышал как возвратилась попутчица. В небытии потонуло и татаканье колес...

Продрав ослепленные глаза, огорошенно посмотрел на часы. Такого давно не бывало, вот так поспал! Двенадцать, Европа, Азия — Сибирь и Урал — остались позади, поезд бежал с последних предгорий, переходивших в дремучие овраги. Леса, заводские ближние и дальние дымы, солнечная ростепель. Телеграфные провода то опускались, то поднимались — зримая гравитация. Устойчивость мира, из которой не вырвешься, деловое постоянство. Колеса: «Ту-лум-басы. бей, бей! За-по-роги, гей, гей! За-по-ро-ги — во-ро-ги! Го-ло-вы не-до-ро-ги!» Со стыками точно укладывалось.

Как это Евстигнеев сказал?..

И вдруг, он никак не ждал, слово это — потребности —ударило будто из глубины глубин. Не слово, нет — косматая молния! Вагон качнуло, и все внешнее увиделось как в перевернутом бинокле. Она раскололась на две ветви и все высветила, все сразу, мгновенно. Все факты, все случаи, все соображения слетелись как птицы в один круг — к огню. О-о-о! Да, все понятно! Фрейд тоже делил потребности. Но у него несчастное «Я» было разорвано между животной психикой и навязанной моралью. Разбитая надвое ваза, которую уже не склеить... Делить нужно иначе.

Он глянул вниз, купе пустовало. Заторопился. Самое время, час полной физической свежести. Пусть не все, не до конца, но немедленно накрыть сетью строгой мысли. Сеть, прочную сеть сплести, в которую и поймать налетевших птиц!.. Он быстро побрился, сжевал яблоко Марь Васильны. За поворотом и солнце ушло из окна. Вынул записки, стопку чистой бумаги, положил ручку. Бегло просмотрел прежнее. И принял согбенную позу, совсем иную, чем в операционной, где наблюдение вмиг движет руками. Сейчас действием становилась мысль. Гравитация проводов. Тулум-басы... Что сейчас? Что забить в эту белую, светящуюся бумагу, какие фигуры букв и слов?

Погруженность. Ни звуков, ни мелькания жизни, ни самого себя. Только перо бежит по бумаге, и губы шевелятся беззвучно. Запись. Заметка. Невидящий взгляд в окно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: