В растерянности и досаде топтался я возле отеля, все еще надеясь, что, может быть, мои друзья заметят мое отсутствие, спохватятся и вернутся. Однако автобус не возвращался. И мне оставалось только всячески ругать себя за то, что я связался с магнитофонной пленкой. Зачем, спрашивается, мне во что бы то ни стало понадобился магнитофон? Что я собирался записывать?
Моя досада была вполне понятна, потому что я знал, что в этот день нашей группе предстояло побывать в Капитолии, в мемориале Линкольна и на Арлингтонском кладбище, где похоронен президент Джон Кеннеди, — одним словом, осмотреть самые главные достопримечательности Вашингтона. Нет, смириться с тем, что я уеду из американской столицы, не увидев мемориала Линкольна, не побывав на могиле Джона Кеннеди, я не мог.
Не теряя времени, я решил действовать. Со своим знанием английского, со своим произношением я не особенно рассчитывал на то, что сумею добраться до цели на обычном городском автобусе. К тому же я давно уже, еще со времен свой журналистской работы, усвоил: чтобы хоть немного почувствовать, узнать незнакомый город, самое лучшее — это померить его улицы собственными ногами. План Вашингтона, причем достаточно подробный, у меня был. Я мысленно прикинул по нему свой путь: главное — выбраться на Двадцать вторую стрит, а там уже шагай себе прямо, никуда не сворачивая. Не так уж, оказывается, и сложно. Правда, судя по плану, мне предстояло пересечь с севера на юг едва ли не половину города, но спешить теперь было особенно некуда, и я уверенно двинулся в дорогу.
Стояло ясное осеннее утро, мягко пригревало солнце, улицы, по которым я шел, были по-утреннему чисты, тихи и пустынны. После Нью-Йорка, с его небоскребами и трущобами Бауэри-стрит, после бесконечных автомагистралей Лос-Анджелеса, после гордящегося своими сверхсовременными, фешенебельными отелями Сан-Франциско Вашингтон казался уютным и тихим. Здесь не надо было задирать голову, чтобы увидеть полоску неба: оно просвечивало мягкой голубизной, солнечными бликами сквозь пожелтевшие листья деревьев.
И чем дольше я шел по этим улицам, тем сильнее охватывало меня ощущение покоя и умиротворенности. Есть в ранней осени, с ее прозрачностью, с багрянцем опадающих листьев, с ее светлой задумчивостью, нечто такое, что вызывает в душе особое состояние, когда радость мешается с легкой печалью и весь мир, вся земля, все люди вдруг начинают казаться такими близкими, такими бесконечно дорогими тебе. Это состояние я не раз испытывал у себя на родине, в России, именно ранней осенью, а теперь неожиданно оно явилось ко мне здесь, в чужом, незнакомом городе, за тысячи и тысячи километров от дома.
Пожилой полный мужчина в комбинезоне сметал со ступеней, ведущих в особняк, опавшие красно-желтые листья. Услышав мои шаги, он выпрямился и взглянул на меня. У него было загорелое приветливое лицо. Он улыбнулся мне одними глазами — или, может быть, это только показалось мне? — и я пошел дальше, унося с собой эту улыбку.
Как легко, как славно шагалось мне в то утро!
И когда я вышел наконец к парку Конституции, к мемориалу Линкольна, я вовсе не ощущал усталости. По-прежнему светило солнце, и небо было все таким же ясным, голубым, оно отражалось в торжественной водной глади, идеально ровным прямоугольником протянувшейся перед мемориалом Линкольна. Среди аккуратно подстриженных газонов двое ярко одетых ребятишек с самозабвенной веселостью играли в мяч. Тут же на траве, подстелив газету, спал старый негр. И даже вид этого, по всей вероятности бездомного, человека не смутил, не нарушил того ощущения безмятежности и покоя, которое владело мной. Казалось, и этому старому негру хорошо спится сейчас здесь, под лучами осеннего солнца…
И от знаменитой белоснежной статуи Авраама Линкольна веяло величавым, даже чуть суровым спокойствием. Этот человек исполнил главное дело своей жизни: он провозгласил освобождение рабов и вошел в историю Соединенных Штатов как Друг Народа. Плантаторы, расисты, реакционеры не простили ему этого. В 1865 году Линкольн был сражен пулей убийцы.
В молчании я постоял перед великим американцем и пошел дальше — к мосту, ведущему через Потомак к Арлингтонскому кладбищу. Мимо меня со стремительным шорохом пробегали редкие туристские автобусы, сверкнув, проносились легковые автомашины. Пешеходов на мосту не было. Я шагал в полном одиночестве, и это тоже казалось удивительным, словно в странном сне или фантастическом фильме: огромное пространство моста и только один-единственный человек, шагающий по нему. Едва ли не в самом центре столицы я оказался вдруг один на один с небом, водой и солнцем. Как будто кто-то нарочно заботился о том, чтобы ничто не мешало мне предаваться собственным раздумьям, чтобы ничто не разрушило того настроения, которое не оставляло меня все это утро…
Мост кончился. Я подходил к Арлингтонскому кладбищу.
Здесь уже было людно. Оживленно переговариваясь, выбирались из автобусов иностранные туристы, шумно целыми семьями шли американцы, приехавшие, видно, из других штатов. И все они наверняка устремлялись туда же, куда направлялся и я: к могиле Джона Кеннеди. Это имя витало в воздухе.
Я свернул на боковую, пустынную аллею. Остались в стороне и постепенно затихли голоса туристов. Теперь вокруг царила тишина, такая глубокая и безмятежная, что даже шорох листьев под моими ногами не мог нарушить ее. И в этой тишине здесь, на кладбище, невольно думалось о смысле человеческой жизни, о смерти и бессмертии, о невидимых нитях, которые связывают тех, кто жил до нас, с нами, сегодняшними, и с теми, кому суждено прийти после нас…
Какой-то негромкий звук, слабое шуршание отвлекло меня от этих мыслей. Впереди, среди деревьев, я увидел одинокую фигуру: седая худенькая женщина, склонившись к аккуратному надгробию с невысоким белым столбиком, то ли украшала его цветами, то ли убирала высохшие листья. Она была так сосредоточена, так погружена в свои заботы, что не замечала меня.
Такие же чистенькие надгробия, такие же аккуратные белые столбики возвышались по обеим сторонам аллеи, терялись в глубине, среди деревьев. Я наклонился к одному из этих столбиков и на табличке разобрал надпись: имя, фамилия, дата рождения, дата смерти. Всего двадцать два года уместились между двумя этими датами. И чуть пониже — строчка: убит во Вьетнаме. Я шагнул к соседнему надгробию и снова прочел: убит во Вьетнаме. Взглянул еще на один столбик — и опять: убит во Вьетнаме. И еще. И еще. Убит во Вьетнаме… Убит во Вьетнаме…
Так вот кто покоился здесь.
Здесь, под этими одинаковыми надгробиями, лежали американские солдаты, бесславно погибшие на земле Вьетнама. Тут лежали те, кому внушили, будто они призваны защитить цивилизацию от «коммунистической угрозы». Защитить с помощью бомб, напалма и отравляющих веществ. Защитить, убивая детей и женщин.
И сразу, мгновенно рухнула, исчезла, рассеялась иллюзия покоя и безмятежности. Какой там покой, какая умиротворенность! Запахом войны и тлена пахнуло вдруг на меня.
За что, во имя чего отдали жизнь эти парни? Что, кроме огня, насилия, страдания и смерти, принесли они на вьетнамскую землю?
Говорят: «Мертвые сраму не имут». Да, мертвые не ведают вины, не знают позора. Но живые, живые-то должны знать! Должны помнить!
Вокруг по-прежнему стояла глубокая тишина и желтые листья все так же задумчиво и бесшумно опускались на землю, но меня вдруг потянуло быстрее уйти, выбраться отсюда, из этого лабиринта ровных белых столбиков, неотличимых друг от друга надгробий. Однако я продолжал стоять перед этими столбиками, продолжал вглядываться в них…
А мысленно я видел иные могилы, иное кладбище. То кладбище открыто всем океанским ветрам, оно раскинулось высоко над городом, на сопке. Там, на Морском кладбище во Владивостоке, спят вечным сном советские моряки Николай Рыбачук и Юрий Зотов. Два этих человека, наверно, даже не знали друг друга и в море выходили на разных судах, но теперь здесь лежат почти рядом, ибо разделили одну и ту же судьбу. Красные пирамидки со звездочками поднялись над их могилами с надписью: «Убит во время бомбежки теплохода американскими агрессорами в порту Камфа». Не щадя своей жизни, эти люди спешили на помощь истекавшему кровью вьетнамскому народу, героически отражавшему натиск жестокого и сильного врага.