Я сосчитал банки. Их было шестьдесят. Я прикинул и решил в дороге обходиться всего одной банкой в день. Выходило, что целых два месяца я мог не думать о голодной смерти. С таким запасом я мог бы долететь и до Марса, не то что до Луны… Так, немного помечтав о космических полётах, я незаметно съел всё эскимо и отправился дальше. Я переходил улицу, как вдруг порывом ветра у меня сдуло с головы тюбетейку. Я знаю таких обладателей тюбетеек, которые никогда не носят их на голове. Тюбетейка лежит у них в кармане вместе с богатством, которому нет цены. Они считают, что ржавый гвоздь — вполне подходящее для неё соседство. Из тюбетейки они пьют воду, ловят ею рыбу, бабочек, стрекоз и всё остальное, до чего они способны дотянуться, чтобы поймать. В воде тюбетейка становится пароходом, а на берегу — крепостною башней в городе, построенном из песка. Тюбетейка превращается то в футбольный мяч, то в кошелёк, то в мочалку, а то даже и в носовой платок… Из расшитой всеми цветами радуги она становится грязно-серой. Но, видно, это ничуть не огорчает её, она служит своему хозяину верой и правдой.
Я свою тюбетейку всегда носил на голове. Я оберегал её от воды и пыли. Я позволил ей зазнаться, и она сыграла со мной скверную штуку, без которой мне, может быть, не пришлось бы браться за эту книгу.
Моя тюбетейка покатилась, как колесо, к ограде сквера. Можете не думать, что я тут же погнался за нею, нет, ведь бегать за собственной тюбетейкой — эго всегда смешно. Все прохожие останавливаются и смотрят на нелепый поединок человека с ветром. А я не любил быть смешным. С некоторых пор я учился вести себя с достоинством. Когда я переходил улицу, шофёры и велосипедисты сворачивали в сторону и посылали проклятья мне вдогонку. Я холодел от страха, но не убегал от идущих мне наперерез машин. Я считал, что бегущему человеку невозможно сохранить чувство собственного достоинства. Молочница, бывало, ворчала, ожидая, пока я открою ей дверь, а соседка смеялась и говорила, что с таким медленным достоинством, с каким я иду по коридору, шествует на приём к королю посол уважающей себя державы.
Вот таким самым шагом я и шёл за убегающей от меня тюбетейкой. Я рассчитывал поднять её у тротуара. Я даже не смотрел на неё. Прохожим предоставлялось право думать, что это катится не моя тюбетейка. А она тем временем уже катилась по тротуару и, неожиданно подпрыгнув, проскочила сквозь металлическую ограду сквера и улеглась там в самом центре цветочной клумбы.
Я огляделся. На тротуаре я был один. Прохожие шли по другой, теневой стороне улицы. Ограда тянулась далеко. Нигде не было ни лазейки, ни ворот. Люди попадали в сквер совсем с другой стороны. Тогда я смерил взглядом высоту железных прутьев, украшенных чугунными цветами, и быстро опустил глаза, чтобы удержаться от соблазна. Однажды, когда я был ещё неразумным первоклассником, мне случалось перелезать на даче через забор. Я был наказан уже тем, что свалился в крапиву. Но когда я поднялся на террасу, меня ждала ещё и двадцатиминутная речь папы, никогда не лазившего через забор.
Я размышлял, как мне поступить, когда за моей спиной кто-то решительно сказал:
— Снимай рюкзак!
Рядом стоял мальчишка одного со мной роста, в такой же рубашке с отложным воротничком и с таким же рюкзаком за плечами. На груди у него был старенький, видавший виды пионерский галстук. Он выгорел под летним солнцем так же, как и волосы на голове у мальчишки. А вообще-то во внешнем виде незнакомца преобладали коричневые тона. Коричневыми были ботинки и штаны, глаза и веснушки.
Не сообразив, почему это я должен снимать рюкзак, я промолчал, стараясь придать своему лицу выражение превосходства. Между прочим, делается это очень просто: выпячивается нижняя губа и чуть прищуриваются глаза.
— Да снимай же! — повторил мальчишка.
— Зачем?
— Чудак. Не с рюкзаком же тебе через забор перелезать. Ну, что же ты? А может, ты через заборы лазить не умеешь?
— Это я-то не умею!
— Похоже, что и ты.
— Да я, если хочешь знать, и не через такие заборы перелезал.
— Вижу… альпинист.
Я замолчал, придумывая, что бы такое пообиднее ответить мальчишке, но тот вдруг сбросил с плеч лямки, положил рюкзак у моих ног и мигом перелез через забор. Он положил в карман мою тюбетейку и полез обратно, как вдруг рядом раздалась трель милицейского свистка. Я обернулся и ахнул: лавируя в потоке машин, переходил улицу милиционер и направлялся прямо ко мне. Мальчишка прыгнул с верхней перекладины забора, подхватил рюкзак и, толкнув меня в спину, крикнул: «Бежим!»
В слове этом заключена такая непонятная, волшебная сила, что, прежде чем ты успеешь сообразить, почему тебе надо именно бежать, а не стоять на, месте, ноги уже несут тебя, и нет такой силы, которая могла бы заставить их остановиться.
Был у меня на даче приятель по имени Тукай, но все мы называли его не иначе, как Тикаем. Однажды, когда мы с ним рвали яблоки в саду, кто-то закричал из-за кустов смородины:
— Эй! Тикай!
Нам не пришло в голову, что кто-то может звать моего друга по имени. Побросав корзинки, мы выскочили за калитку и босиком по стерне помчались к лесу, темнеющему вдали. Я слышал, будто на Востоке говорят, что нет ничего на свете быстрее мысли. Так вот мы с Тукаем мчались ещё быстрее. Потому что пока мы не добежали до леса, у нас в голове не появилось ни одной мысли, ничего, кроме желания как можно дальше очутиться от забора. А когда у нас появилась первая мысль, мы рассмеялись над собственной глупостью: мы никак не могли взять в толк, зачем нам понадобилось спасаться бегством из сада, принадлежавшего нашей дачной хозяйке, никогда не запрещавшей нам рвать яблоки в её саду. Это я рассказал, чтобы показать, какая в этом слове есть непонятная магическая сила.
Так вот, мы с незнакомым мальчишкой припустились бегом, добежали до конца ограды, повернули направо и очутились в хорошо знакомом мне тупичке. Мы бежали так быстро, что, остановившись, не могли сразу разговаривать целыми фразами. В перерыве между вдохами и выдохами мы перебрасывались отдельными словами:
— Видал!..
— Ага…
— Здорово бежали!..
— Сумасшедший!
— Кто?..
— Ты…
— Почему?..
Но я не мог объяснить удивлённому мальчишке, почему я сейчас назвал его сумасшедшим. Если бы мне хватило дыхания на большую речь, я растолковал бы ему, что только сумасшедший способен на глазах у представителя власти нарушать правила поведения граждан в общественных местах; только дурак может задать стрекача, услышав властный свисток, требующий немедленной сдачи в плен и раскаяния, за которым немедленно последует полное прощение. А ещё бы я сказал, что нечего было, не спросясь, делать меня своим соучастником в тот самый день, когда я впервые встал на путь самостоятельной жизни. Но вместо этих длинных фраз я сказал только одно слово, и, по-моему, оно было яснее всех этих длинных фраз.
Надо было продолжать ссору или расходиться. Смешно выпятив губу, незнакомый мальчишка смотрел на меня, оценивая с обидной невозмутимостью. В карих глазах прыгали смешинки. Когда молчание стало тягостным, он усмехнулся и спросил:
— В лагерь собрался небось?
— Ну, собрался. Ну и что?
— А ничего. Поезжай.
— Вот найду такси и поеду, — совершенно неожиданно для себя сказал я, доставая из кармана брюк два рубля пятьдесят копеек — целое состояние, выданное мне на карманные расходы. Я уверен, что этот мой жест был полон независимости, но он не произвёл на мальчишку никакого впечатления.
— Ладно погоди, — всё так же усмехаясь, сказал он, — как бы нам опять на того старшину не налететь.
Он дошёл до угла дома и, зачем-то присев на корточки, осторожно выглянул из-за водосточной трубы.
От усталости у меня подкашивались ноги. Я хотел прислониться к забору, но вовремя заметил, что он только что окрашен. Маляры ушли обедать, а лестницу и ведро с краской оставили под деревом в тени. Лестница была прислонена к стволу, и на нижней перекладине её сидел старичок, одетый не по погоде. На нём были суконные брюки, заправленные в хромовые сапоги, чёрный, застёгнутый на все пуговицы пиджак и высокий картуз, увидеть который можно только в кино из дореволюционной жизни. Старичок дотронулся до ведра, зачем-то понюхал палец и сказал: