Груз в конце концов пришел. Сперва он прибывал небольшими партиями по железной дороге, а когда наступила оттепель и зашумели освобожденные воды, быстро стало приходить множество барж. У кроткого старшины грузчиков наконец-то дела оказалось по горло, а я, новоиспеченный помощник капитана, был озабочен — мне впервые в жизни нужно было правильно распределить груз на судне, на котором я еще ни разу не плавал.
Суда любят, чтобы их ублажали. И если вы хотите, чтобы легко было ими управлять, то надо приноравливаться к их особенностям во время размещения клади, которую вы поручаете им благополучно провести через все невзгоды и счастливые периоды плавания. Ваше судно — существо нежное и чувствительное, и с его особенностями надо считаться, если хотите, чтобы оно с честью для вас и для себя вышло из бурных испытаний.
Так, видимо, думал и новый капитан, приехавший на другой день после окончания погрузки, накануне отплытия. Я увидел его в первый раз на набережной — совершенно незнакомого мне человека, явно не голландца, в черном котелке и коротком темном пальто, до смешного не гармонировавших с зимней картиной пустыря, окаймленного коричневыми фасадами домов, с крыш которых стекал таявший снег.
Незнакомец ходил взад и вперед по набережной, погруженный в созерцание моего судна. Он внимательно проверял расположение мачт от носа до кормы, а когда я увидел, как он, присев на корточки прямо в мокрый снег у самого края воды, наблюдает осадку судна под кормовым подзором, я сказал себе: «Это наш капитан». И тут же заметил его багаж — классический сундук моряка, который несли на веревке два матроса, два кожаных чемодана и сверток карт, зашитых в полотно и привязанных к крышке сундука. Неожиданное проворство и легкость, с которой он прыгнул с поручней на палубу, дало мне первое представление о его характере. Без всяких предварительных церемоний он обратился ко мне:
— Паруса размещены хорошо. А как насчет груза?
Я сказал, что мне удалось хорошо уравновесить судно и (как я тогда думал) треть всей нагрузки приходится на верхнюю часть судна, «над бимсами», как мы обычно выражаемся.
Он свистнул и смерил меня взглядом с ног до головы. Его красное лицо и хмурилось и улыбалось.
— Да-а, можно поручиться, что в этот рейс нам будет нескучно, — заметил он.
И он не ошибся! Как я потом узнал, он сделал на этом самом судне два рейса в качестве помощника капитана. Я встречал его почерк в старых вахтенных журналах, которые с понятым интересом просматривал у себя в каюте, знакомясь с летописью успехов моего нового судна, его особенностями, его удачами, бедами, которых он избежал.
Капитан предсказал верно. На пути из Амстердама в Семаранг с разнофрахтовым грузом, из которого — увы! — лишь одна треть по весу была уложена «под бимсами», у нас было чем поразвлечься, но нерадостные то были развлечения. Мы не знали ни минуты покоя, ибо никакой моряк не имеет ни телесного, ни душевного покоя, если на корабле по его вине неполадки.
Плавать на расхлябанном судне девяносто дней, а то и больше — несомненно великое испытание для нервов. Но на этот раз вся беда была в том, что из-за моей системы загрузки судно оказалось слишком остойчивым.
Никогда, ни до, ни после этого рейса, ни на одном судне, на котором я плавал, я не испытывал такой резкой и сильной бортовой качки. Стоило ей начаться, и нам казалось, что она никогда не прекратится. Это ощущение безнадежности, обычное во время плавания на судне, где центр тяжести из-за нагрузи переместился слишком низко, утомляло нас всех до такой степени, что мы едва держались на ногах. Помню, я раз подслушал, слова одного из матросов:
— Ей-богу, Джек, мне, кажется, все равно, подыхать сейчас или потом. Пускай эта проклятая старая калоша угробит меня, если ей так хочется.
А капитан частенько говаривал:
— Да, для большинства судов совершенно достаточно, чтобы треть груза приходилась над бимсами. Но дело-то в том, что вы не найдете на море двух судов с одинаковым характером, а наше — исключительно капризная шельма, привередливая насчет дифферента.
Попав в полосу бурь в больших широтах, оно отравляло нам жизнь. Бывали дни, когда даже на стойках с углублениями посуда не могла устоять и во всяком положении тело испытывало постоянное напряжение мускулов. Судно качалось, качалось ужасными, сбивающими с ног толчками. А мачты при каждом толчке гнулись так быстро, что при взгляде на них кружилась голова. Надо удивляться, как это матросов не сносило с рей, как реи не сорвались с мачт, а мачты не обрушились за борт.
Капитан, мрачный, сидел в своем кресле во главе обеденною стола, наблюдая, как ваза с супом летела в один угол каюты, а буфетчик на четвереньках ползал в другом углу, — и говорил, глядя на меня:
— Вот вам и ваша «треть над бимсами»! Одно меня удивляет — как это рангоуты еще держатся?
В конце концов у нас-таки снесло в море некоторые рангоуты поменьше — ничего важного, драйвер-реи, гики — так как иногда от страшной силы качки четырехкипные тали из новенького трехдюймового манильского троса разрывались, как какая-нибудь тоненькая бечевка.
Была высшая справедливость в том, что помощник капитана, сделавший ошибку (хотя, пожалуй, отчасти и простительную) в распределении груза на судне, поплатился за нее. Обломок одного из рангоутных дерев, сорванного ветром, угодил ему в спину, и помощник, упав ничком, катился довольно долго по скользкой палубе. Это имело разные неприятные физически последствия — «странные симптомы», как их называл лечивший меня капитан, — необъяснимые периоды полного бессилия, внезапные приступы каких-то загадочных болей. А пациент был вполне согласен с мнением заботливого капитана, который сочувственно бормотал, что лучше бы уж я при падении просто сломал ногу. Даже врач-голландец, к которому я обратился в Семаранге, не мог определить мою болезнь. Он сказал только: «Вот что, дружище, вы еще молоды, и эта история может серьезно отразиться на всей вашей жизни. Вам надо уйти с корабля и три месяца сидеть тихо, совсем тихо».
Он, разумеется, хотел сказать, что мне нужен покой, что я должен лежать в постели. Тон у него был весьма авторитетный, но по-английски он говорил по-детски нескладно. Никакого сравнения с бегло болтавшим мистером Гедигом, другой памятной мне фигурой.
Лежа на спине в просторной, полной воздуха и света палате дальневосточной больницы, я на досуге мог сколько угодно вспоминать жуткий холод и снег в Амстердаме, глядя на качавшиеся за окном пальмы и слушая шелест их листьев. Вспоминались возбуждение и щемящий душу холод во время моих путешествий в трамвае в город, для того чтобы, как выражаются дипломаты, оказать давление на милейшего Гедига, жаркий огонь в его кабинете, кресло, толстая сигара и неизменный вопрос свойственным ему благодушным тоном: «Надеюсь, они в конце концов перед отправлением назначат вас капитаном?» Может быть, эти слова диктовала ему только доброта души, серьезное неулыбчивое добродушие толстого смуглого человека с угольно-черными усами и неподвижным взглядом. А может, он был притом чуточку дипломат.
Я всякий раз из скромности не соглашался с его лестными предположениями, уверял, что это совершенно невероятно, так как я еще недостаточно опытный моряк.
— Нет, вы отлично справляетесь с деловыми поручениями, — отвечал Гедиг с притворной угрюмостью, омрачавшей его веселую круглую физиономию.
Интересно, смеялся ли он надо мной, когда я уходил? Думаю, что нет: мне кажется, дипломаты от начала до конца своей карьеры с примерной серьезностью относятся к себе и своим хитростям.
Все-таки Гедиг почти убедил меня, что я во всех отношениях подхожу для роли командира судна. И только после трех месяцев душевных терзаний, жестокой бортовой качки, угрызений совести и физической боли я понял, что значит недостаток опыта, и хорошо усвоил этот урок.
Да, к судну нужно уметь приноровляться. Нужно заботливо вникать в тайны его женской натуры, — и тогда оно будет вашим верным союзником в неустанной борьбе со стихиями, в борьбе, в которой поражение не позор. Отношения между капитаном и его судном — вопрос великой важности. Судно имеет свои права, так же как любое говорящее и дышащее существо. И право же, бывают суда, которые, по матросскому выражению, «только разве говорить не умеют» и для настоящего капитана сделают все.