А смотреть, как маленькое суденышко храбро несется среди огромного океана, — большое наслаждение. Этого не поймет лишь тот, чья душа остается на берегу.

Я хорошо помню, как мы где-то на пути между островами Св. Павла, Амстердамом и мысом Отуэй на австралийском побережье, в течение трех дней заставляли маленький четырехсоттонный барк идти вперед при шторме. Шторм был жестокий и долгий, над зеленым морем нависли серые тучи, погода была верная, что и говорить, но все-таки, с точки зрения моряка, терпимая. Барк под двумя нижними марселями и фоком на первых рифах несся, словно наперегонки с высокими волнами, которые никак не хотели улечься. Торжественно гремящие водяные валы с белыми гребнями настигали барк сзади, обгоняли его яростно кипя пеной вровень с фальшбортом, и с ревом и свистом уносились вперед. А маленькое судно, ныряя утлегарью в бурлящую пену, все мчалось и мчалось в стеклянном глубоком ущелье между двумя грядами водяных гор, закрывавшими горизонт. Так пленительны были в нем его дерзкая отвага и ловкость, неизменная остойчивость, сочетание мужества и выносливости, что я с восторгом следил за его ходом все эти три незабываемых дня. Мой помощник, не менее восхищенный, твердил, что наш барк «знаменито пробивает себе путь».

То был один из тех штормов, которые не раз вспоминаются в последующие годы, радуя своей гордой суровостью, — так вспоминаешь с удовольствием благородные черты незнакомца, с которым когда-то скрестил шпаги в рыцарском поединке и никогда больше не встречался. Штормы имеют каждый свой характер. Их отличаешь по чувствам, которые они в тебе вызывают. Одни действуют угнетающе, нагоняют уныние, другие, свирепые и сверхъестественно жуткие, пугают, как вампиры, готовые высосать из вас всю силу, третьи поражают каким-то зловещим великолепием. О некоторых думаешь без капли почтения, вспоминаешь о них как о злобных диких кошках, которые рвали когтями твои внутренности. Иные суровы, как божья кара. А было в моей жизни и два-три таких шторма, которые поднимаются теперь из глубины прошлого, как закутанные таинственные фигуры, грозные и зловещие. Во время каждой бури бывает один характерный момент, на котором как бы сосредоточиваются все наши переживания. Так, например, я помню один рассвет, четыре часа утра, среди нестройного рева черных и белых шквалов. Я вышел на палубу принять вахту, и вдруг мгновенно у меня возникла уверенность, что судно не продержится и часа в этом беснующемся океане.

Хотел бы я знать, что сталось с теми матросами, которые тогда молча стояли рядом (говорить было бесполезно, не слышно было собственного голоса) и разделяли, вероятно, мои предчувствия. Писать об этом — участь, может быть, не такая уж завидная… Но дело в том, что впечатления той ночи как бы суммируют в моей памяти множество других дней плавания в отчаянно опасную погоду. По причинам, о которых нет надобности здесь распространяться, мы находились тогда в близком соседстве от Кергелена. И поныне, стоит мне раскрыть атлас и поглядеть на несколько точек на карте Южного океана, как передо мной, словно запечатленная на бумаге, встает разъяренная физиономия пережитого там шторма.

А вот и другой такой шторм, но он почему-то вызывает в памяти только одного молчавшего человека. А между тем и тогда шума было достаточно — грохот стоял прямо-таки ужасающий. Эта буря настигла наше судно сразу, как pampero, — ветер, который поднимается совершенно неожиданно. Раньше чем мы успели сообразить, что надвигается, все поставленные нами паруса лопнули. Те, что были на рифах, развернулись, снасти летали в воздухе, море шипело — какое это было жуткое шипение! — ветер выл, судно легло набок, так что половина команды уже плавала в воде, а другая половина отчаянно цеплялась за все, что было под рукой. Пострадали все люди, находившиеся на палубе и с подветренной, и с наветренной стороны. О криках нечего и говорить, они составляли только каплю в океане шума. Однако, несмотря на все это, в моей памяти картина этого шторма как будто сосредоточилась целиком на одной детали — невысоком невзрачном мужчине без шапки, с землисто-бледным неподвижным лицом. Капитан Джонс — назовем его так — был застигнут врасплох. При первых признаках совершенно непредвиденного им шторма он отдал только два распоряжения, затем сознание огромности сделанного им промаха, видимо, совсем его пришибло. Мы делали все необходимое и возможное. Судно тоже вело себя молодцом. Конечно, нам не скоро удалось передохнуть от бешеных мучительных усилий. Но среди всеобщего волнения и ужаса, среди шума и грохота мы все время помнили об этом невысоком человеке на юте, неподвижном и безмолвном. Его часто закрывала от нас завеса водяной пыли. Когда мы, офицеры, наконец, поднялись на ют, капитан словно очнулся от столбняка и крикнул нам сквозь шум ветра: «Попробуйте пустить в ход насосы». Затем он исчез.

Надо ли говорить, что судно тогда не погибло (его поглотило море позднее, в одну из самых мрачных ночей, какие я могу припомнить), да и, по правде сказать, опасность вряд ли была так велика. Ночь была, конечно, шумная и в высшей степени беспокойная, а между тем, вспоминая ее, я думаю только о глубоком молчании, которое вечно.

XXIV

Ибо у штормового ветра голос мощный, — но, в сущности, он ничего не говорит. И только человек иногда случайной меткой фразой охарактеризует стихийные страсти своего врага, как бы говоря за него. Мне вспоминается еще один шторм на море: неутихающий, глухой рев ветра, лунный свет… и одна произнесенная вслух фраза.

Было это за тем мысом, который в обычном разговоре лишают его титула, так же как мыс Доброй Надежды лишают его названия: за мысом Горн. Я не знаю более страшной картины необузданности и безумия, чем шторм в светлую лунную ночь в удаленных от экватора широтах.

Судно наше остановилось и беспрерывно кланялось громадным сверкающим волнам. Все оно — от палубы до клотиков — блестело от воды. Единственный поставленный парус угольно-черным пятном выделялся в мрачной синеве воздуха. Я был тогда еще юношей и страдал от утомительной работы, холода и плохого качества своего клеенчатого костюма, во все швы которого проникала вода. Я жаждал общества людей и, уйдя с юта, стал рядом с боцманом (которого я не любил) на сравнительно сухом месте, где вода доходила нам в худшем случае до колен. Над головой непрерывно, с шумом, похожим на взрывы, проносился ветер, оправдывая матросское выражение о нем: «ревет, как пушка». Из одной только потребности общения с другим человеком я, стоя так близко от боцмана, сказал (вернее прокричал) ему:

— А ветер здоровый, боцман!

— Да. Если он еще хоть капельку усилится, все у нас начнет летать! Пока все на местах, беспокоиться нечего, а как полетит, — ну, тогда дело дрянь!

Нотка страха в его голосе и правильность этого замечания, услышанного столько лет назад от человека, мне антипатичного, наложили какой-то особый отпечаток на воспоминание об этом шторме. Выражение глаз товарищей, перешептывания в наиболее защищенном от ветра уголке, где тесной кучкой жмутся вахтенные, их выразительные вздохи при взгляде на небо, стоны усталости, жесты раздражения при каждом сильном порыве ветра — все это неотъемлемые детали в общей картине шторма.

В оливковом оттенке туч, несущих ураган, есть что-то особенно жуткое. Растрепанные водоросли чернильного цвета, гонимые норд-вестом, несутся с головокружительной быстротой, которая дает представление о движении невидимого воздуха. Когда поднимается резкий юго-западный ветер, нас пугает тесно сомкнутый вокруг горизонт, низко нависшее серое небо — мир кажется темницей, где нет покоя ни телу, ни душе. А есть еще черные штормы, белые штормы, грозовые штормы, неожиданные порывы ветра без единого предвестника в небе. И ни один шторм не похож на другой.

Бури на море бесконечно разнообразны, но если не считать тот особенный, страшный и таинственный стон, который слышится нам иногда в реве урагана, тот незабываемый звук, словно заунывная жалоба, исторгнутая из души вселенной, то в сущности только голос человека придает нечто одушевленное шторму.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: