Вернулась Филлис, и мы пошли по направлению к Шестой авеню, повернули и направились в сторону центра. Над нами вечернее, серо-голубое небо, с рваными облаками, как это часто случается в марте. Облака проносились, как сумасшедшие гуси. Небо разрезали длинные лучи заката. Филлис остро реагировала на погоду. Ее охватило беспокойство. Изящная и стройная, она шла четким, уверенным шагом, оживленная и возбужденная. Филлис не думала о себе, пока не перехватила мой взгляд: она тут же покраснела, а краснела она легко.

— Не жалейте меня, мистер Клэнси, — вдруг сказала она. — Не надо.

— С какой стати вас надо жалеть, мисс Гольдмарк? — взорвался я. — Боже, как вам такое пришло в голову?

— Я не собиралась обижать вас…

— Обижать? Вот еще! Я просто не вижу смысла в ваших словах. Мне было так хорошо сегодня днем! А вам?

— Мне тоже. Мне так понравился фильм! И с вами мне было так хорошо…

— Тогда к чему разговор о жалости?

— Сама не знаю. Сказала — и все.

— Больше так не говорите, когда мы вместе.

— Не буду.

— Запомните раз и навсегда!

— Постараюсь. — И улыбка вновь осветила ее лицо.

Мы заказали ужин. Ресторан недорогой, в пределах возможностей преподавателя, и еда хорошая. Мы оба проголодались во время прогулки, а холодный вечерний воздух вернул нас к жизни. Чувство простое и в то же время неповторимое — вдобавок давно мною забытое. Оно не исчезло, когда Филлис заговорила обо мне и моей жене.

— Вы ведь питаетесь в одиночестве, мистер Клэнси, — вспомнила Филлис. — Неужели у вас совсем нет близких? Или вам неприятен разговор на эту тему?

— Мне приятно говорить с вами на любую тему, мисс Гольдмарк. Или мне можно называть вас Филлис? Знаете, в любом другом месте Соединенных Штатов и на любой другой работе мы бы давно называли друг друга Филлис и Том. Зато, если я правильно усвоил дух Никербокерского университета, мы бы еще года два обращались друг к другу «мисс Гольдмарк» и «мистер Клэнси». Да?

— Конечно, вы правы, — улыбнулась она.

— Тогда зовите меня Том, а я буду звать вас Филлис. Устраивает?

— Вполне.

— Прекрасно, Филлис. И я вовсе не против поговорить о близких. У меня есть брат, полковник, он служит в Корее. У него жена и двое детей, которых я никогда не видел. Его же я видел в последний раз семь лет назад. Меня он считает непрактичным «яйцеголовым» дураком. Я же не испытываю к нему ни хороших, ни дурных чувств. Еще у меня есть сестра. Она замужем, живет в Филадельфии. У ее мужа самое крупное в городе агентство по торговле «бьюиками». Он хорошо обеспечен. Детей у них нет. С сестрой я вижусь примерно раз в год. Отец и мать умерли. Родился я на Бруклинских Высотах, учился в школе «Нью-Утрехт», где выяснилось, что у меня математические способности, благодаря чему я получил стипендию Нью-Йоркского университета, куда я поступил на инженерный факультет и специализировался в области физики. Защитился в 1941 году, после чего пошел в армию… — На этом мой рассказ оборвался. Филлис слушала внимательно и вдумчиво.

— Странный вы человек, мистер Клэнси, то есть Том.

— Все мы не без странностей, Филлис. Странные мужчины, странные женщины. Философы, которым грош цена в базарный день, святые и идиоты…

— У вас не было детей?

— Я был женат всего несколько месяцев, когда моя жена заболела. Она умерла от лейкемии.

— Какой ужас!

— Да…

Что тут скажешь? Смерть ужасна; но смерть, облеченная в одеяния мистической загадочности, страхов и человеческой злобы, еще хуже.

Я проводил Филлис домой примерно в девять — она жила на Сто семьдесят четвертой улице между Бродвеем и Форт-Вашингтон-авеню, а потом поехал в центр, к себе, в двухкомнатную квартиру в переустроенном старом доме из коричневого камня на Западной Шестьдесят восьмой улице. У меня хорошая квартира, с высокими потолками, гостиная площадью двадцать на шестнадцать футов, кухня, ванная, спальная примерно восемь на десять; но в моей квартире присутствовали вещи, мысли и мечты женщины, умершей два года назад и более не способной мечтать. Там же жила моя память о ней, питавшаяся одиночеством и разочарованием. Я подумывал, не съехать ли мне, но больна была не квартира; болен был я сам, и куда бы я ни переехал, боль и горечь последовали бы за мной.

Придя к себе, я сварил кофе, выкурил сигарету, прочел статью о ядерном синтезе, главу из Ферми, принял душ и лег спать. Я лежал, страдал от одиночества и заснул только в третьем часу.

На следующий день я пошел на лекцию Филлис на тему «Свет как частица», а потом мы снова вместе выпили кофе с сэндвичем. Мне показалось, что она ждала этого с нетерпением: ей это доставляло хоть какую-то радость. Перекусив, я должен был встретиться с профессором Горлендом, который предупредил меня, что для соблюдения внешних формальностей и с учетом моих реальных возможностей дает мне семинар из двенадцати студентов. Я попросил его дать мне пару дней, чтобы обдумать его предложение. Потом я почти час поработал в библиотеке и, когда уходил оттуда, столкнулся с профессором Ванпельтом.

— Да снизойдут на вас все блага утренней свежести, Клэнси!

— Рад вас приветствовать, сэр! — кивнул я в ответ.

— Как пышный цветок среди увитых плющом стен, рад вашему приветствию, Клэнси! Вы пьете? С такой-то фамилией — и не пить? Хлебнем пойла?

— С удовольствием, — согласился я, и мы пошли по Бродвею в бар, где Ванпельт был завсегдатаем. Он заказал джин и аперитив, а я — шотландское виски со льдом. Он спросил, понравился ли мне университет, а я ответил, что трудно разобраться за такой короткий срок. Затем я спросил, что собой представляет Александр Хортон, поскольку именно он, Ванпельт, упомянул его имя в позавчерашнем разговоре.

— Хортон? Мм-да… Он, знаете, по-викториански — не могу подобрать лучшего слова — ухаживал за вашей мисс Гольдмарк. Вы знаете, что она еврейка?

— Догадался, — произнес я трезвым голосом. Ведь я был Клэнси, человек бесчувственный и рассудочный. — Вы сказали, что он исчез?

— Как корова языком слизнула, — ухмыльнулся Ванпельт, не сводя с меня проницательного взгляда. Хотя он и жирный обжора, но под слоем жира скрывались твердость характера и бесстрастность анализа.

— Если я правильно понял, в его исчезновении есть что-то загадочное…

— До предела загадочное. И все тут.

— А на что вы намекали вчера?

— Да ни на что. Гусей дразнили. Вы-то ведь не собираетесь так же исчезнуть, как Хортон?

— Пока что нет.

— Пока что? Послушайте, Клэнси, а чем конкретно вы занимались в Рочестере?

— В Рочестере?

— А разве вы не сказали мне, что работали в исследовательской группе фирмы «Консолидейтид Дайнэмикс»?

— Я?

— Ну, не вы, так слухами земля полнится. Полагаю, вы там занимались чем-то совершенно секретным?

— Ошибаетесь, — улыбнулся я. — Всего лишь тяжелой водой.

— Тяжелой водой. Это обнадеживает.

— Еще поговорим на эту тему, — кивнул я в знак согласия. — Боюсь, что мне пора.

— Пожалуйте мятных лепешек. Горленд помешан на огненной воде. Тяжелая вода — огненная вода. Прекрасное сочетание? Возьмите лепешку.

Я взял у него лепешку и попытался заплатить за выпивку, но он и слышать об этом не желал. Затем я вернулся в университет, прошел в крохотный кабинет, ранее принадлежавший Александру Хортону, и связался с коммутатором на Сентер-стрит.

— Включите запись, — попросил я.

— Запись включена, Клэнси. Можете говорить.

— Мне требуется максимально исчерпывающая информация о Джоне Ванпельте, штатном профессоре Никербокерского университета, возраст примерно пятьдесят лет, вес два двадцать, легкий иностранный акцент: «г» похоже на «к», голубые глаза, лысый, седина на висках и затылке, золотая коронка на одном из верхних зубов, склонен к обжорству — возможно, давняя привычка. Завтра у меня будет его фотография.

— Все?

— Пока все.

Затем я пошел к Горленду и попросил дать мне на время фотографию Ванпельта.

— Ну, мистер Клэнси, — сказал он, — у нас тут учебное заведение, а не хранилище личных дел с фотографиями.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: