Как, Михаил Домерщиков — обыкновенный растратчик?!
Лучше бы я не находил этих бумаг! Лучше бы на этом месте биографии героя навсегда осталось бы белое пятно… Мне не хотелось верить «судному делу». Но слова из песни, а тем более из документа — не выбросишь…
Образ Домерщикова как-то сразу поблек в моих глазах. Напрашивался и другой горький вывод: человек, промотавший корабельные деньги, мог вполне стать героем досье господина Палёнова.
Но что он сделал с этими двадцатью двумя тысячами? Прокутил в ресторанах? Проиграл в карты? Присвоил? Ни на один из этих вопросов я не мог сказать себе «да», и вовсе не потому, что не знал точно, как именно распорядился он этой суммой, а потому что не верил, что такой человек, как Михаил Домерщиков — образ его сложился прочно! — способен на бесчестные поступки. Не верил, и все тут.
Я с нетерпением дождался возвращения в Ленинград Нины Михайловны. Узнав, что она чувствует себя более-менее сносно и может меня принять, отправился на Каменный остров с тайной надеждой, что это последний пункт моей гонки за архивом Домерщикова. Надежду эту подкреплял и вид дома — старинной постройки «под крепость», в таких стенах старые бумаги приживаются. И камин, переделанный в печь, обнадеживал меня, и потемневшая бронза люстры, и обе хозяйки комнаты — пожилая дочь и престарелая мать, одна — инженер-рентгенолог, другая — физик-педагог, — да и весь дух старой, петроградской еще квартиры, все, все сулило надежду на успех. Но… не может же везти бесконечно.
— Все бумаги Екатерина Николаевна сожгла перед отъездом в дом престарелых, — огорошила меня Нина Михайловна. — Лично у нас никаких дневников, писем, документов и даже фотографий не осталось. Мебель продали через комиссионку. Мебель хорошая была, старой работы, карельская береза… Трюмо, шкаф, бюро с маленькими ящичками… Да… Единственное, что осталось у нас от Екатерины Николаевны, так это вот этот чемоданчик.
Передо мной раскрыли ветхий чемоданчик вроде нынешних «кейсов», блеснули безделушки: хрустальные подставки под ножи и вилки, серебряная ложечка, медная пепельница работы Фаберже с вязью «Война, 1914 год», гипюровая вставочка с блестками, коробочка из-под сигар «Георгъ Ландау» со стеклярусом, бронзовые гномики на куске полевого шпата…
Мир вещей человека — это слепок его души. Передо мной лежали осколки этого слепка. И здесь, как и в бывшей квартире Екатерины Николаевны на Кирочной, отлетевшая ее жизнь немо продолжалась в этих вещицах…
— У нас больше ничего нет…
— Никаких бумаг и фотографий?
— Никаких…
— А в мебели, в бюро или в шкафу ничего не было? Вы ничего не находили?
Дочь с матерью переглянулись.
— А мы особенно и не осматривали… Может, что ж было…
Я не удержал горького вздоха и стал прощаться.
— Конечно, — рассуждал я вслух, — нет смысла и искать эту комиссионку… Адреса покупателей не регистрируют. Да и кто помнит, какую мебель привозили в магазин десять лет назад…
— Знаете что! — вдруг всполошилась мать Нины Михайловны. — Ведь в магазин ушла только часть мебели. А бюро, шкаф и трюмо были вроде бы проданы на киностудию «Ленфильм», как реквизит, но надо проверить… У меня, кажется, и телефон этой женщины сохранился… Вот он: Елизавета Александровна Тарнецкая…
Телефон старый, шестизначный.
Ни на что не надеясь, так, для сознания, что сделано все, что могло быть сделано, выясняю в справочной службе, которой за эти дни мой голос наверняка надоел, новый номер Тарнецкой, звоню…
— Мебель карельской березы? Да, есть у нас такая — шкаф, кресло, трюмо. Все это снималось в фильме «Звезда пленительного счастья» — о декабристах. Будете смотреть, обратите внимание — Наталья Бондарчук сидит именно в том кресле, какое вас интересует.
— Меня не кресло интересует… Знаете, в старинной мебели мастера иногда устраивали потайные ящички. Нажмешь на штифтик, ящик выскакивает, а в нем — бумаги.
Я думал собеседница моя рассмеется, но она ответила очень серьезно:
— Не знаю, как насчет ящичков, но бумаги в шкафу были — целая папка. Зеленого цвета. И бумаги, и фотографии каких-то моряков…
— Она сохранилась?!
— Ой, боюсь, что нет… Скорее всего, нет. Ведь лет десять почти прошло. Нет. Я сама потом искала ее. Выбросили. К нам ведь часто и книги старинные попадают, и бумаги. Накопится порядочно — выбросят. Или в макулатуру сдадут. Девчонки у нас молодые работают, для них это все — хлам. А зеленую папку я помню. Старинного вида. Она тоже в этом же фильме снималась. Ее даже набивать ничем не надо было. Пухлая.
— Вы хоть просмотрели эти бумаги? — застонал я в трубку.
— А как же! Прочитала все, как роман какой. Писал бывший моряк.
— Не Домерщиков ли Михаил Михайлович?
— Да. Он самый. Я даже домой ту папку носила, отцу читать. Он там много фамилий знакомых нашел…
— Ваш отец моряк?
— Нет. Но с кораблями был связан. Он специалист в области радиоантенн. На первом искусственном спутнике Земли его антенны стояли! Может быть, слышали — Алексей Александрович Тарнецкий?
— Нет, к сожалению, не слышал… А вы не припомните, о чем шла речь в этих бумагах?
— Точно сейчас уже не скажу… О японской войне, о кораблях, о походах… Но одно письмо мне очень запомнилось. Оно было адресовано Сталину. Домерщиков писал ему о своей судьбе, о том, что он, бывший морской офицер, остался верен своей Родине, не покинул ее в революцию и хотел бы применить свои знания и опыт на пользу народу, но ему всюду отказывают в месте… Он остался почти без средств к существованию. Письмо длинное, складное, написано литературно… Самое поразительное, что на нем черным карандашом — это я помню хорошо — была наложена резолюция Сталина: «Товарищу Наркому… Прошу разобраться и оказать содействие».[7] Фамилия наркома польская. Год был проставлен не то тридцать шестой, не то тридцать восьмой… Да, интересной судьбы человек этот ваш Домерщиков…
Я уезжал в Москву с ощущением безмерной усталости. Должно быть, нечто подобное испытывают марафонцы, сошедшие с многокилометровой дистанции перед самым финишем… Все тщетно. Зеленой папки нет. Я опоздал, не успел выхватить ее из равнодушных рук… Начать бы поиск на год раньше. Теперь же следствие по делу «Пересвета» можно закрывать. Оборвалась последняя нить. Да нить-то не оборвалась, а просто привела она к пустоте, к черному провалу, к кучке пепла, к грудке измельченного бумажного сырья, в которую превратились дневники старшего офицера «Пересвета»…
Я лежал на верхней полке и находил утешение в прекрасной книге Мариэтты Чудаковой «Беседы об архивах».
«Понятие семейного архива должно, по глубокому нашему убеждению, войти в повседневную жизнь любого дома, где есть грамотные люди. Да, для того чтобы сохранять семейные документы, не нужно никаких специальных знаний, кроме умения читать и писать, и никаких необычных навыков, кроме элементарной аккуратности, которой обладает хозяйка любого дома, — умения более или менее поддерживать однажды заведенный порядок. Мы совсем не призываем хранить каждую бумажку — квитанции, старые расчетные книжки, товарные чеки и прочее. Во всяком случае, в доме должны сохраняться из поколения в поколение письма, дневники, фотоальбомы, любые мемориальные записи…»
Прежде чем закрыть для себя «дело о гибели „Пересвета“», я стал перебирать всех, кто мог хотя бы намеком объяснить эту неприглядную историю с казенными деньгами. Еникеев? Он далеко, в Тунисе, да и жив ли? К тому же жизнь Домерщикова он знал в самых общих чертах.
Палёнов? О, как бы он обрадовался еще одному факту, работающему на его версию!
Племянник, Павел Платонович? Он был бы обескуражен, спроси я его об этом, и только…
Кротова? Сестра милосердия с «Португали»? Как это мне сразу не пришло это в голову! Еще тогда, когда я уходил от нее, у меня было такое ощущение, что рассказала она далеко не все, что знала. Да и с какой стати исповедоваться ей перед человеком, которого видит впервые?
7
Скорее всего, это была копия резолюции, перенесенной кем то на черновик письма.