После реформатского училища и реальной гимназии Николай поступил страховым агентом в «Русский Ллойд». Предельно честный, исполнительный, не пьющий и не курящий, молодой человек был назначен вскоре начальником статистического отдела. Довольно скучная служба была лишь службой, не более того, душа Людевига рвалась в море, под белый парус. Наверное, неспроста его 23-тонная яхта была названа «Утехой». Молодой чиновник жил в полярно разных мирах: днем — в конторе, среди статистической цифири, вечерами и белыми ночами — на морском просторе Финского залива, взнуздывая ветер парусом и снастями. Это было не просто развлечение, это было его истинное призвание, его судьба, его вторая профессия, ставшая с годами главной.
Перед первой мировой войной на глазах Людевига утонули брат с женой, перевернувшись на яхте. Но и эта трагедия не отвратила его от моря, от паруса. Во всяком случае, свою дочь он первым делом научил плавать и тоже пристрастил к парусу. Ольга ходила на отцовской яхте полноправным членом экипажа. Она и сейчас не может спокойно говорить о тех походах:
— Отец никогда не признавал моторных лодок. Только чистый парус…
Немолодой сухощавый матрос с аккуратными усами; взгляд прямой, с затаенной горечью. На бескозырке теснятся цифры и литеры: «1-й Балт. фл. экипаж», на плечах погончики с пестрой окантовкой вольноопределяющегося, по-флотски — охотника…
Когда началась первая мировая, Людевиг в свои тридцать семь призыву не подлежал. Тем не менее он оставил весьма обеспеченную столичную жизнь — лакей, собака-водолаз, яхта, теплое место в страховой конторе — и отправился на фронт добровольцем. Этот решительный поступок он совершил не в ура-патриотическом угаре и не в юношеском порыве к подвигам. Людевиг много читал Толстого, видимо, сочувствовал его идеям и, повинуясь голосу совести, отправился в самое пекло народной беды — на фронт. Сначала он попал рядовым в пехотный полк, но ему, завзятому паруснику, хотелось в родную стихию — на море, на флот. Он знал, что врачи в плавсостав его не пропустят: подводило зрение, он путал коричневый и зеленый цвета. И вот тут, быть может, впервые за свою безупречную жизнь страхового чиновника Людевиг словчил — выучил наизусть цветовые таблицы и… был признан годным к службе на флоте. Так на крейсере «Пересвет» оказался весьма своеобразный матрос-охотник, который возложил на себя — опять-таки добровольно — обязанности негласного корабельного летописца, точнейшего хронографа последнего похода «Пересвета».
Ольга Николаевна выложила на отцовский стол длинную голубую папку с замшевыми уголочками, подбитыми латунными шляпками. На пожелтевшей этикетке рукою Людевига было выведено: «Гибель „Пересвета“». Сердце у меня запрыгало. Передо мной лежал не просто дневник очевидца загадочного взрыва корабля, но и активнейшего члена следственной комиссии по делу «Пересвета». Я почувствовал себя марафонцем, завидевшим финишную черту. Да что марафонцем!.. Тут разом встали перед глазами библиотеки, архивы, квартиры, все люди, с которыми свел меня розыск…
Поверх этикеток синела размашистая карандашная буква «О». Надо было понимать: «Ольга», дочери… Именно ей завещал Людевиг эту папку — хранилище его совестливой памяти, увы, не тронувшей в бурные тридцатые годы ни издателей, ни историков. Почти полстолетия молчал голос человека, знавшего, как никто, обстоятельства гибели «Пересвета».
Машинописная рукопись не магнитная лента, но я вдруг явственно услышал глуховатый, чуть торопкий питерский говорок:
«Уже во время стоянки во Владивостоке, видя всю неблагоустроенность „эскадры особого назначения“, я вознамерился разоблачить по окончании войны эту покупку старых железных коробок, а потому вел дневник и много снимал, фиксируя все мало-мальски интересное. К сожалению, все это погибло вместе с кораблем. Некоторой помощью для меня послужили дневники лиц, списанных с корабля до ухода его из Японии, но все они больше касались личной жизни авторов их и жизни кают-компании, а вопросы, интересующие меня, оставались в тени или игнорировались. Тем не менее полагаю, что неточностей мало, так как вслед за революцией команда поручила мне вести расследование обстоятельств взрыва, что, в свою очередь, повлекло за собой выяснение состояния корабля и условий жизни на нем. Результатом этого опроса соплавателей явилось мое возвращение в Россию, где по моему докладу морскому министру была создана следственная комиссия для выяснения обстоятельств покупки, плавания и гибели „Пересвета“. Я и машинист Мадрус в ней участвовали в качестве членов, присутствовали при допросе до 250 человек, в том числе нескольких высших чинов морского министерства, и просмотрели документы и дела, относящиеся к нашей эскадре. Сличение и сводка всего этого материала, дополняя и разъясняя мои воспоминания, дали, я полагаю, исчерпывающую картину нашей эпопеи. С наиболее интересных документов у меня имеются копии или выписки. Редкий приводимый мною факт не может быть подтвержден документами или показаниями нескольких лиц».
Ольга Николаевна любезно разрешила мне взять рукопись с собой, и я, сгорая от нетерпения, начал читать ее в вагоне метро, устроившись на угловом диванчике. Не помню, читал ли я что-либо за последние годы с большим упоением. На каждой странице я находил ответы на давнишние, казавшиеся мне уже безответными вопросы. Как всегда, я отыскал в тексте сначала все, что касалось Михаила Домерщикова. Разумеется, матрос Людевиг смотрел на старшего офицера «Пересвета» несколько иначе, чем я, из своего далека. Во все времена должность старшего офицера (старшего помощника командира) предписывает особую требовательность, это самый жесткий исполнитель командирской воли на корабле. Он не имеет права быть добреньким, заигрывать с командой, идти на поводу у кают-компании. И чаще всего человек в этой суровой роли особых симпатий у своих соплавателей — будь то лейтенант или матрос — не вызывает. У Людевига с Домерщиковым было одно личное столкновение, после которого матросу-охотнику пришлось спороть унтер-офицерские лычки. В дневнике Людевиг не оправдывал себя, а честно поведал об этом конфликте: во время стоянки в Японии старший офицер застал на площадке кормовой мачты четырех матросов, игравших в карты. Среди этих четырех оказался и автор дневника. Наказав картежников, Домерщиков поступил так, как поступил бы и сейчас любой старпом. Людевиг, человек обостренной справедливости, зла на старшего офицера не затаил, но и любовью к нему не проникся. Тем не менее чувство объективности ему не изменило, и Домерщиков, несмотря на неприязненный авторский тон, выглядит на страницах дневника весьма достойно. Это тем более заметно на фоне остальных пересветовских офицеров, которых Людевиг оценивал в духе своего бунтарского времени — уничтожающе-резко.
Домерщиков сменил на посту старшего офицера подлинного царского сатрапа капитана 2 ранга Бачманова — грубяяна, драчуна, матерщинника, понимавшего службу весьма просто: «За узду — да в морду».
«Домерщиков, новый старшой, тотчас же по прибытии на корабль произнес речи перед офицерами и командой. Перед первыми он развивал мысль о необходимости воздействия на матросов не кулаком и наказанием, а личным примером добросовестного отношения к службе. Тенденция эта встретила резкую оппозицию среди офицеров. Люди, в принципе с ним согласные, но имеющие за собой жизненный и служебный опыт, предсказывали, что такая резкая перемена политики поведет к водворению на корабле анархии, и резонно говорили, что перевоспитать людей нельзя в один день и что без наказаний и Домерщиков не обойдется.
Офицеры же типа Бачманова, принципиально не признающие за матросом права именоваться человеком, были в отчаянии и предсказывали бунт.
Во всяком случае, повышенные требования к офицерам, с одной стороны, и защита интересов матросов, может быть, иногда в ущерб престижу офицера, с другой стороны, повели к тому, что старший офицер оказался совершенно изолированным от остальной кают-компании.
Матросам Домерщиков сказал, что он будет строго требовать службу, но зато обещал заботиться об их пище, а со своими нуждами разрешил без стеснения ходить к нему. Спич этот, очень длинный и сумбурный, произнесенный едва слышным голосом, произвел на команду какое-то нелепое впечатление.
Следуя программе, высказанной перед офицерами, он первое время ни одного взыскания не накладывал и пытался воздействовать словом. Но вожжи слишком быстро были распущены. До того незаметное тайное пьянство на корабле стало явным, а число краж увеличилось. Число нетчиков[16] все росло и дошло до баснословной цифры: 20 с лишним человек в день. Матросы стали в городе производить даже покушение на имущество японцев. Был случай похищения денег у торговца и часов в магазине. Японские власти запротестовали.
Пришлось вновь вводить строгости. При возвращении с берега стали матросов обыскивать для отобрания спиртных напитков и наказывать за опоздание с берега. Целый ряд унтер-офицеров был разжалован за пьянство, дебоши и картеж на корабле.
Мягкий и ранее говоривший тихим голосом и апеллировавший к совести людей, старшой стал пытаться орать истошным голосом и неистовствовать — без толку. Так разумной дисциплины ему создать и не удалось. Кражи стали систематическими, причем в большинстве случаев виновники оставались необнаруженными, а некоторые, по мнению команды, явные воры за недоказанностью ходили на свободе и продолжали свое дело. Матросы стали расправляться своим судом, то есть избивать подозреваемого. В одном из подобных случаев удалось самоуправцев обнаружить.
Старший офицер грозил им судом, расстрелом, виселицей, но в конце концов ограничился постановкой всех преступников под ружье».
16
Нетчик — матрос, не явившийся к сроку с берега.