ГОТОВИТСЯ НОВАЯ ЕЖОВЩИНА
Всесильному диктатору оставалось жить меньше трех лет. Но сам он верит в собственное бессмертие или пытается в этом убедить других. Когда грузинский поэт в написанной в его честь оде пожелал ему жить до ста лет, недовольный Сталин буркнул: „Зачем же такие ограничения?” Поэту пришлось переделать оду и теперь она звучала так: „На радость нам, на страх врагам — живи, отец, всегда”.
Настольной книгой ’’самого мудрого” в эти годы становится работа академика Александра Богомольца ’’Продление жизни”. Он верит, что или наука, или, на худой конец, чудо отвратят от него неизбежное. Ведь не может же жизнь его, всемогущего, прийти к концу, как жизнь всех остальных, этих ничтожных ’’винтиков”. Кто знает, быть может, бывший семинарист даже вспоминал, казалось бы, навсегда забытые молитвы и обращался с ними к Богу?
Большим ударом была для него ранняя смерть обещавшего продление жизни академика. Это был обман, и он впал в меланхолию. Думы о собственном конце не оставляют его.
Дикие африканские племена иногда убивают и съедают того, кого считают умным. Они уверены, что так мудрость убитого перейдет к ним. Не верил ли Сталин в то, что убивая миллионы людей, он тем самым овладеет отведенным им провидением жизненным сроком и тем самым бесконечно удлинит свою жизнь? Ведь языковый эвфемизм „отнять жизнь” предполагает, что отнимается что-то, что является частью целого. Это”целое”ограниченно. Его может и не хватить на всех. Поэтому надо убить и отнять. И оно перейдет к тебе. Это психология каменного века, но сталинская держава и не ушла далеко от каменного века.
Верил в это или во что-то иное ’’отец народов” — останется тайной. Но не секрет, что он делается все более и более подозрительным. Он сознает, что силы уже не те,и боится, что их не хватит для того, чтобы удержать власть, если на нее появятся претенденты. И если все-таки он не лгал самому себе, оставаясь один на один с собой после ночного застолья, в тайниках своей дачи, то тогда, должно быть, овладевала им мысль, как утвердить себя и после смерти. Он, конечно, не сомневался, что ему уготовано место в мавзолее. Ему и в голову не могло прийти, что его выбросят оттуда. Но ему мавзолея мало. Памятником ему должен стать созданный им режим. Он будет крепче любого мрамора, любого гранита, этот режим, движущей силой которого явится постоянное уничтожение тех, кто у власти, теми, кто к этой власти рвется. Вот этот перпетуум мобиле уничтожения и был тем памятником, который Сталин хотел воздвигнуть самому себе. О, сколько бы он дал, чтобы взглянуть на лица своих наследников, которых он называл слепыми котятами, когда они поймут, какое наследство он им оставил. Это было бы для него высшим удовлетворением его вечно жаждущего и, как он однажды заметил, лучшего из чувств — чувства мести. Это было его местью им за то, что они оказались моложе, здоровее, что им еще жить. За то, что они теперь, как некогда он о других, будут говорить о нем в прошедшем времени: „Он жил”. Ему надо было, чтобы они постоянно помнили о нем. Чтобы дрожал в страхе и помнил о нем народ. Чтобы всех его будущих наследников сравнивали с ним, чтобы оставались они всегда маленькими Сталиными в сравнении с ним — Сталиным.
Редкие посетители, которым удавалось попасть к нему в те годы, видели перед собой старика с низким лбом, рисовавшего бесконечные головы волков. Волки мерещились ему повсюду. То они представали в образе безродных космополитов, то морганистов-менделистов, то кибернетиков, то в виде „клики Тито” или „американских империалистов”. Запершись у себя на даче в Кунцеве, не доверяя никому, приказав арестовать даже своего личного врача, обслуживавшего его двадцать лет, он лечил себя, выпивая стакан воды с несколькими каплями йода. Здесь же по настроению, точно так же, как некогда обманувший его, неудавшийся друг его Гитлер, он принимал свои решения и о грандиозных планах переделки природы, и о возведении плотин. Здесь, укрывшись от всех в какой-то тайной комнате, он вынашивает замысел новой интриги, ареной которой вскоре должна была стать вся страна.
Хотя в те годы повсюду говорили о его новой жене — не то сестре, не то племяннице Кагановича, Р. Каганович, — женщины, по всей вероятности, перестали интересовать его. И он, по мнению его дочери, вполне удовлетворялся услугами своей экономки, дородной круглолицей Валечки.
Побывавшая у него дочь рассказывает, что он, по-видимому, давно забыл, какой год на дворе, потому что говорил о ценах так, будто все
еще длится 1917 год. Управляемая полубезумным маньяком страна все глубже сползала в пропасть ншцеты. Это сползание к неминуемой катастрофе, о чем в Советском Союзе наконец-то открыто заговорят, спустя три с половиной десятилетия, получило дополнительный толчок именно в то время, когда, взойдя на трибуну, уверенный в собственной непогрешимости Сталин 9 февраля 1947 года пообещал еще три, а, может, и четыре пятилетки строительства тяжелой промышленности измученной войной стране, потерявшей по официальным данным свыше 20 миллионов человек. Впрочем, 20 ли? Не стыдливые ли это цифры? Эти вопросы задаст в 1988 году писатель Носов.
В том же году советский историк академик А. Самсонов тоже выскажет сомнение по поводу официальных данных: „Мне до сих пор не ясно, откуда взялись эти 20 миллионов погибших советских людей. Простое арифметическое вычитание из данных 1939 года о количестве населения данных 1946 года уже дает значительно больше — 27 миллионов человек. Некоторые исследователи, учитывая потери естественного прироста населения, называют цифру в 50 миллионов”.
Контраст послевоенного Советского Союза с Америкой был поразителен. Там, за океаном, вернувшиеся с фронта с головой окунались в жизнь. „Наступил грандиозный американский бум, — писал в июне
1946 года журнал „Форчун’\ — Его невозможно измерить. Прежние меры не годятся. Существует спрос на все, что можно есть, носить, читать, пить, видеть, чем можно наслаждаться, в чем можно ездить, и всем, где можно отдыхать”. Американцам старшего поколения все это напоминало легендарные „Ревущие двадцатые”.
Тот, кто взглянул бы на нашу планету с высоты, увидел бы искрящийся блеском огней американский континент, под звуки Бит Бенда двигающийся по праздничному Бродвею процветания, и лежащую в кромешной тьме, освещаемую редким светом лампочек Ильича, отгородившуюся от мира „железным занавесом” империю Сталина.
Между тем происходит событие, оставшееся почти незамеченным. В сентябре 1951 года бывший до того заведующим отделом партийных органов ЦК С. Игнатьев становится министром госбезопасности, а А. Епи-шев-его заместителем. Это тот самый Епишев, которого Патоличев назначил секретарем украинского ЦК по кадрам и который оставил недобрую память своими жестокостями на Украине. Потом он был долгие годы наместником Одессы, пока Хрущев не назначил его начальником ГЛАВПУРА. Теперь этим двоим Сталин отводит важнейшую роль в задуманном им новом варианте „ежовщины”. С ними предстоит сотрудничать инспектору Андропову. Другой человек, с которым он тесно сотрудничает — Суслов,— выступает в ’’Правде” с теоретическим обоснованием предстоящего уничтожения неугодных. Все наготове. Стрелки часов на Спасской башне отсчитывают последние роковые минуты.
Готовясь к новому террору, будущие его исполнители учитывали опыт тридцатых годов. Они принимают все меры к тому, чтобы самим не сгореть в его пламени. Они не против террора до тех пор, пока он расчищает им дорогу, пока они в состоянии управлять им. Но они знают, что суть сталинского террора в том, что его огонь обязательно должен уничтожить и исполнителей. И лишь поглотив первый эшелон исполнителей и изрядно потрепав второй, пламя террора станет спадать. Объявляется перерыв, после которого через некоторое время все должно повториться сначала.
Перманентное состояние террора с короткими промежутками, необходимыми для подготовки новой волны исполнителей террора, и было тем режимом, который Сталин стремился оставить стране в наследство. ’’Перманентный террор на века!” — таков был основной лейтмотив сталинского завещания, последние строки которого он дописывал в начале пятидесятых годов.