Когда я вошел в комнату Джуры, а теперь и мою, я увидел, что для меня поставили уже кровать у окна. Я снял сапоги, растянулся поверх одеяла, но сон не шел — перед глазами сменялись картины нашей ночной поездки. Ураз, его жена с ребенком и ее умоляющее и робкое лицо, развалины Селкельди, разговор Джуры с Уразом… Кто такой Аппанбай? А Махкамбай? Зачем Джуре прошлое курбаши Худайберды, имя его матери?

Пришел Джура, увидел, что лежу с закрытыми глазами, и сам тихонько лег — я услышал, скрипнула кровать.

… Да, конечно, Худайберды долго не продержится — если не убьют в перестрелке, так скоро поймают… Наше дело — защитить кишлаки от басмачей, дать людям возможность жить в мире и спокойствии. Зачем тогда Джуре мать курбаши?

Конечно, нелепо думать, что Джура — не наш в душе, враг. Если бы так — разве захватил бы Ураза? Или, на худой конец, мог ведь дать ему бежать, возможностей сколько хочешь по дороге было. Но нет. И Ураз все-таки говорил с ним не как со своим… А ведь что-то переменилось в Джуре, когда поймали Ураза, что-то с ним произошло, задумчивый стал — я же вижу. И сейчас вот не спит — ворочается с боку на бок. А вот и сел, нашарил спички, закурил. Едкий дым махорки поплыл по комнате, и я закашлялся.

— Разбудил тебя? Прости, не спится мне что-то.

— Да я и не спал, дремал только…

— Закурить хочешь?

— Нет.

— И правильно, рано тебе… А я прежде закладывал наc[2] под язык, да Зубов отругал. Тогда курить стал — но редко, только если устал очень. А чего не спишь?

— Да так просто… А вы?

— Хочу полежать, не думать ни о чем, а не получается, все мысль за мысль цепляется, уводят далеко… Тебе сколько лет?

— Семнадцать.

— Э-э, ребенок еще совсем. Какие у тебя заботы, какие думы — ты спать должен спокойно. — Джура вздохнул, помолчал. — А мне вот — сорок шестой. И нет покоя. И не было… Лежу, ворошу в памяти прошлое… Мысли такая штука, брат: дашь им власть над собой — высохнешь, живой жизни видеть не будешь. Да, а в твои годы я женат уже был… Мог бы и детей иметь — старше тебя мог сын у меня быть… Да не судил бог…

— А жена ваша… она умерла?

— Не знаю, брат, ничего не знаю о ней… — Джура снова чиркнул спичкой, затянулся. — Может, умерла, а может, и не умерла и живет где-то…

Я не спрашивал больше ничего, чувствовал — Джура не договорил, но хочет рассказать еще что-то… Он молча курил, думал — где-то далеко был в мыслях своих, потом стал продолжать:

— Я тебе говорил вчера — сам я из Тойтюбе, там и родился и вырос там. Но родителей своих не помню…

Да, в тот день я услышал от Джуры много удивительного, его рассказ растревожил меня, заставил задуматься над тем, что казалось простым и ясным, и еще над тем, о чем раньше не думал вовсе… Наверное, именно в тот день что-то переменилось во мне, и я стал понимать понемногу ход мыслей и поступки человека, ставшего для меня старшим братом.

Я слушал историю его скитаний, уносился вместе с ним в далекие сказочные города и одновременно вглядывался в его скуластое смуглое лицо, покрытое сеткой морщин, подобно треснувшей от безводья земле, ловил взгляд печальных глаз и вбирал — что-то щемяще откликалось во мне, — слушал его голос, задумчивый и грустный, напомнивший мне звуки двухструнного тамбура, вытесанного из грубого дерева. И если не умом еще мальчишеским, то сердцем я был уже с этим человеком…

А на шее у него, справа, я заметил рубец — след пули. Ошиблась она всего на палец…

* * *

— Мать, рассказывали, умерла после того, как родила меня, — продолжал Джура-ака, — а что с отцом сделалось, так и не узнал я: одни говорили, будто настигли его в степи и разорвали волки, другие — что бай, обнаружив пропажу овец, в хозяйском гневе забил отца насмерть — в тот год рано пришли холода и стада в горах гибли… Как было на самом деле — кто расскажет? И первое, что помню о детстве, — не родители, а то, как прислуживал Аппанбаю, на побегушках был, его за отца и владыку моей жизни почитал. Голодать мне не пришлось — в байском большом доме жили сытно, оставалось много, и мне, и другим слугам, и собакам. Служба такая — ни днем ни ночью покоя не знал, все бежать куда-то приходилось, и каждый надо мной был хозяин, имел власть позвать и приказать. А я был быстрым и ловким, даже среди ночи легко просыпался от малейшего шума, бежал на зов — как послушный пес, поэтому меня оставили в услуженье при доме, когда сверстники мои отправились со стадами в горы.

Почему я говорил Уразу, что умерла жена Аппанбая, — помню ее и помню, как умерла, — с неделю всего и похворала. А я уже с тебя вырос, семнадцать минуло.

Да, так она была даже грамотной, хотя и злая очень… Своих детей учила сама, а я слушал и тоже понемногу ума набирался. Так научился читать и писать.

Когда она умерла, бай не взял новую жену, а эта жена на моей памяти была у него единственной, не как у других богатых людей. Стар он был уже — семь де-сятков минуло. А может, имущество не хотел делить, все детям оставлял… Кто его знает… Помню еще — ходил он, покривившись на левый бок: до смерти любил бай козлодрание, и сам раньше участвовал, и где-то в Туркестане упал с лошади, сломал себе несколько ребер… Так и остался он жить один, мой старый скособоченный бай: новой жены не взял, а после годовщины смерти старой выдал дочь замуж в Фергану, сына женил и отправил в Ташкент, слуги постепенно разбрелись кто куда, и остались в большом байском доме мы с ним вдвоем: я прислуживал ему, а он не выходил на люди и все книжки читал… Хозяйство свое большое передал сыну.

Однажды утром бай позвал меня и сказал ласковые слова:

— Джурабай, сынок. Отец твой хорошо служил мне, мать тоже. Да будет земля им пухом! И тобой я тоже доволен. — Я испугался, понял так: прогонит сейчас меня бай, а у меня ни дома, ни близких, ни денег, и не выезжал я никуда, кроме как сопровождая своего бая в недалеких поездках… Куда пойду, что есть буду, где голову приклонить смогу?.. Но оказалось, ошибся я: речь бай повел о другом. — Вырос ты уже… Сколько ж тебе лет?

— Семнадцать, бай-ата.

— Смотри, какой молодец! — обрадовался бай: чем-то я ему угодил. — Молодец, сынок! В семнадцать я уже был отцом. Теперь и тебя хочу женить. Что скажешь на это?

Что я мог сказать, привыкший не прекословить баю? Опустил в смущении голову и молчал.

— Я так и знал, что ты согласен! — засмеялся бай. — Ну, теперь иди, занимайся своим делом, а я, когда надо будет, распоряжусь.

Через неделю мулла совершил свадебный обряд: лицо жены моей было скрыто под волосяной сеткой — чачваном, и я так и не видел ее, пока мы не остались одни в комнате, выделенной нам баем в своем доме) если бы жена моя вышла из комнаты, я не смог бы отыскать ее среди других женщин.

И вот мы — моя жена и я — сидим в разных углах и не знаем, о чем говорить.

Я сказал «жена», но на самом деле это был живой дрожащий комок под цветастым платком — ни лица, ни фигуры не разглядеть. Наконец я спросил, от смущения голос мой звучал сердито:

— Как тебя зовут?

Жена что-то прошептала, я не расслышал и переспросил, подойдя к ней ближе.

— Ортикбуш… — голосок ее звучал нежно, и я порадовался этому — нежно со мной еще никто никогда не говорил, но тут же, сообразив, что именно означает ее имя (а «ортик» значило «лишнее»), спросил обеспокоенно:

— Почему так назвали? Что на тебе — нарост какой-нибудь?

Жена задрожала в испуге, склонила голову, будто кивнула.

— Покажи, — сказал я и легонько толкнул ее в плечо.

Жена выпростала из-под платка руку, и я стал ее разглядывать: смуглая, на запястье — тонкий серебряный браслет, а у мизинца я увидел маленький бугорок — нарост величиной с фасоль. Я успокоился.

— Это, да?

Жена закивала головой.

— А я уж подумал, что у тебя два носа! — засмеялся я облегченно и несильно потянул за платок: — Сними, посмотрю на тебя.

— Нет, нет! — быстро и испуганно прошептала Ортик и еще туже завернулась в платок и руку убрала.

вернуться

2

Нас — род табака.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: