У дверей штаба караул несла морская пехота. В двери сначала провели Анджиевского, потом Анну. Знакомый моряк держал на отвесе короткий морской карабин. Глаза у него были равнодушные, как стекло.

— Меня поймали, — сказала Анна проходя.

Он повернул в ее сторону зрачки.

В глубине коридора послышался голос Анджиевского:

— Никто не может разлучить меня с женой!

Резко захлопнулась дверь. Голос Анджиевского какое-то время жил в ушах Анны. И уже навеки он остался жить в ее душе. У нее было такое чувство, что она больше никогда не увидит Анджиевского. Чувство это было настолько остро и гневно, что она начала кричать и биться в чьих-то вежливых, но настойчивых руках. Она очутилась в комнате, такой чистой, что все в ней блестело: пол, стены, потолок и диван. Анна была раздетая. Дрожа и стыдясь наготы, она стояла у стенки. Сухопарая, немолодая, некрасивая женщина сидела на диване и бритвой пилила каблук на Аннином туфле. Каблук отскочил, упал на чистый пол. Некрасивая женщина вздохнула и глазами показала Анне, что, к их общему удовольствию, ничего не нашлось.

Анна забыла о своей наготе, подошла к женщине и швырнула ей в лицо:

— Гадина! Гадина!

Сила ее слов была так велика, что англичанка поняла их смысл.

Испуганно и побито она посмотрела на Анну, резко закачала головой: «Нет! Нет!»

Анна села на диван, обняла женщину, сказала ей: «Ты же невольница, невольница, протестуй! Моя сестра… ты протестуй, ты борись!» Женщина закивала головой, со страхом взглянула на дверь. В дверь стучались. Женщина кинулась к двери и не впускала мужчин до тех пор, пока Анна одевалась. Этим она показала Анне, что поняла ее слова и что эти слова, наверное, хорошие.

Когда вошли чиновники, чтобы отвести Анну в заключение, женщина жарко говорила им, что у этой большевички ничего не нашлось. Лица чиновников оставались бесстрастными.

Когда Анну выводили, женщина сказала ей слово, похожее на слово «сестра».

«Систер, — подумала Анна, — систер… сестра!»

Ночью Анну перевезли в тюрьму, она сидела в одиночке. Она думала только о том, чтобы за бездоказанностью выйти на волю и всеми средствами освободить Анджиевского. Она крепко спала ночью. Ей пригодятся силы. Ей думалось, интервенция уже не страшна: ведь кого ни коснись — матроса или штабной женщины, — везде систер, систер… сестра и, наверное, брат, а как по-ихнему «брат»? И ведь есть такое покрывающее, как шапка, теплое, стальное, горячее, железное, братское, сестрино, вечное-вечное слово — товарищ. Товарищ, ты, английский моряк, родной ты мой парень, охраняющий с карабином двери английского генерального штаба! Штабная ты тюремщица, дурашка, систер, систер, сестра! Ведь чуть-чуть выпрямиться бы вам, и вместо этой моей тюрьмы, вместо вашей постылой тюрьмы — будет воля, будет наш, пролетарский простор!

Спустя пять недель Анну вызвали в тюремную контору. Ночь. В конторе русский полицмейстер города Баку.

— Ну, девочка, довольно тебе занимать комнату. Улик против тебя, к сожалению, нет.

На подбородке у него торчала бородавка. Из бородавки рос волосок.

Анна поняла, что он служит с удовольствием.

— Можно идти? — спросила она.

— Именно для этого вас и побеспокоили. На дворе ночь. Пойдет с тобой, сволочь, конвойный, у него есть шпалер.

Анна села на скамейку.

— Ну? — спросил полицмейстер.

Анна спросила:

— Какой системы у него шпалер? Кольт, наган или вессон?

— А тебе, раздроби тебя, не все равно?

— От нагана, я слышала, смерть веселей.

Он положил свои белые руки на стол, поглядел на них. Взял телефонную трубку, пошипел в нее, назвал номер, стал говорить:

— Коля! Разбудил? Не сердись, Коля. Вот сейчас я выпустил большевистскую маруху. Девчонка. Годна только для постели. Да ну ее к черту! Постой, постой! Четверть пятого. Слушай, я беру машину, поедем в Черный город, возьмем там парочку красных.

— Вы свободны, — сказал он Анне, вставая из-за стола. Анна вышла из тюрьмы. У самой тюрьмы лежало море.

Где-то у горизонта рыболовы, видать, бросили в море спичку, и нефть объявшая море, горела. Зарево было прозрачно и тихо. Анна дошла до своей конуры. На столе записка:

«Анна! Англичане выдали А. белым. Белые увезли его в Пятигорск и там повесили».

Она легла на нары, язык и ноги отнялись у нее.

Когда она поправилась, комитет послал ее на Дербентский фронт.

Глава седьмая

На следующее утро после ареста английское командование передало Анджиевского в руки белых. К вечеру в закрытом автомобиле Анджиевского повезли в порт. Ветер, дующий с Сурахан, кидал на кузов машины жаркую и жесткую пыль. В машине было так душно, что высыхал мозг. Поры на теле здоровенного поручика, сидящего рядом, изливали пот, едкий и тонкий.

Вскоре машина остановилась, и поручик швырком выкинул Анджиевского из дверцы. Упав на землю, Анджиевский долго не мог подняться: кандалы на руках и ногах держали его у земли. Удар сапога, казалось, разломил ему бедра.

— Не бей! — сказал за его спиной голос, предостерегая. — Англичане смотрят…

Анджиевский собрал волю, отодрал плечи от земли и, откинувшись назад, подняв вверх закованные руки, начал медленно и страшно вставать. От висков его отхлынула кровь, глаза перестали видеть. От полуобморочного состояния он пришел в себя у парохода. Он шел по сходням, делая медленные и мелкие шажки закованными ногами, сходни упруго оседали. Казалось, не будь на нем кандалов, они, подбросив, швырнули бы его в море. Он увидел серый борт парохода, давно не чищенные золотые буквы на борту: «Крюгер»; светлый глаз на фок-мачте мерцал, странно белый на фоне заката. На палубе, осыпанной угольной пылью, было пустынно и голо. Черная пыль блестела на солнце, как чешуя. Серый и плоский Каспий, весь в перламутровых пятнах нефти и кровавых вспышках заката, лениво гнал спокойную волну на горизонт. Отбрасывая на корму гигантскую тень, край лебедки вскинул в воздух обтянутый старой рогожей тюк, гибкий голос пропел вдалеке:

— Ви-и-ира!

Анджиевский, окруженный конвойными, спустился в душное чрево парохода. От машинного отделения пахнуло теплом, запахом разогретого масла. В трюме, кивая язычками, печально горели рожки. Анджиевского втолкнули в каюту, с размаху он сел на незастланную койку. Против него на табурет сел офицер. Дверь задвинули, слышно было, как ставили в коридоре караул. Иллюминатор задраен. Душно. Волны, играющие за бортом, бросают на него длинные бенгальски-холодные отсветы.

Анджиевский закрыл глаза. В первую минуту ареста — именно в ту минуту, когда от него оторвали Анну, — он увидел, как в отчаянии и гневе она вскинула вверх руку (разорванный рукав ее скатился до плеча, рука тонкая, детская, с белыми шрамами оспы на предплечье), и он услышал свой собственный крик («Никто не может разлучить меня с женой!»). Именно в эту минуту Анджиевский почувствовал себя оглушенным.

Сидя в комнате английского штаба, он собрал силы. Блестел паркет, высокие окна были завешены зелеными жалюзи, за окнами ходил часовой. Сначала Анджиевский не мог осознать их плен. Сейчас он видел себя со стороны: длинноволосый, порывистый, ершистый парень. Он оценивал себя со стороны и, конечно, он знал себе настоящую цену! Кто может остановить Анджиевского? Только тот, кто может остановить революцию. Анджиевский, широко ставя ноги, восемью шагами покрыл расстояние от окна к двери. Сейчас в типографии Купцов, Андрей, Иван Иваныч и Дикий готовят номер подпольного «Прибоя». Купцов у конторки пишет «шапки»: у него оттянута книзу губа, и к ней прилип изжеванный окурок. В руках товарищей верстатки; с коротким щелканьем падают в них литеры. Другой товарищ стоит у ворот, он спрятал руки в карманы, чтобы они не белели. Россию перепоясали фронты. Солдаты, матросы, казаки, рабочие… Где тот бахвал и тот безумный, кто взялся остановить их?

Он шагал по комнате.

Пленник? Только убив, они смогут сказать, что он их пленник. До последнего дыхания своего он — враг.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: