— О чем?
— Чтобы приготовили чашку сливок для светлейшего эмира.
Помощник машиниста рассвирепел:
— Идите к черту с вашим эмиром!
Паровоз все бежал. Вот и он, словно помощник машиниста, исторг из глубины сердца крик, подал сигнальный гудок. Следовательно, близок разъезд. Движенье паровоза замедлилось. Машинист было поклялся не останавливать паровоз… однако… ему пришлось пока умерить свою решимость.
Он чувствовал: близятся такие разъезды эпохи, когда не эмиры, ханы, хаканы будут решать — остановиться или нет, когда это будет зависеть от его, простого машиниста, волеизъявления.
Он чувствовал: на этом разъезде, где нынче приходится остановиться ради чашки сливок, остановится и поезд грядущего. И с него тоже позвонят. В Бухару протелефонят. И речь уже пойдет не о сливках. От имени трудового, униженного и оскорбленного люда, в расплату за безмерное распутство потребуют у эмира чашу крови!
Он чувствовал: в один из светлых дней грядущего будут телефонить с этого разъезда. И уже не ради улыбки похотливого рта, осененного грязной короной, а прозвонят грозный сигнал от пролетариата Севера — к трудящимся Востока.
Но на сей раз машинист — временно — был вынужден притормозить. На разъезде он остановился…
Из вагона вместе со слугами спустились двое в длинных халатах и побежали к будке стрелочника…
… Поезд прибыл в Хавает в половине девятого утра. Как и на предыдущих станциях, в Хаваете тоже вывешен полосатый флаг. Начальник станции, городовые, агенты охранного отделения, волостные из окрестных кишлаков, имамы, — все, принарядившись, явились на сей смотр.
Начальник станции взял в руки поднос, поставил на блюдо с хлебом-солью мисочку отменно густых сливок и с поклоном подошел к двери вагона, несущего надписи «Ля иляхи…» Однако эмир еще почивал и не ведал о прибытии на станцию. К встречающим вышли придворные чиновники и челядь. Приняли сливки. Поезд, недолго постояв, тронулся.
Когда эмир поднялся с постели и наступила пора чая, сливки были наготове. Однако эмир утратил аппетит и на сливки даже не взглянул.
— Мо каймок намехурем (Мы не хотим есть сливок), — бросил он коротко, тем самым сведя на нет все труды прислуги.
Поезд несся скорей и скорей. Сегодня к трем часам он должен прибыть на ташкентский вокзал. Эмир пожелал провести там ночь, повидаться с генерал-губернатором Туркестанского края и ташкентской знатью.
Ташкентцы, в свою очередь, с нетерпеньем ожидали его…
II
Большое андижанское медресе.
Короткие дни поздней осени. Предзакатное солнце бросает последние бессильные взгляды, оповещая о близости сумерек. В небесах, печально отороченных багрянцем, неподвижно стынут клочковатые облака.
На вершине минарета, отбрасывающего тень вдвое длиннее себя, старик-суфи — с лицом, иссеченным преданьями старины, с поясницей, преломленной тяготами жизни, с подслеповатыми глазами — дожидается захода солнца и прочищает горло, готовясь прокричать азан.
Во дворе медресе, занятые всяк своим, снуют табунки учащихся — в плотно намотанных чалмах из белой кисеи и полотняных халатах-яктаках. Иные — на срединной суфе — просто ожидают намаза, иные возле своих келий готовят ужин, иные, кинув на плечо платок для вытирания, заняты омовением из хауза под вязом.
Это — «светочи знаний» будущих времен. Ожидается, что в будущем они станут знатоками мусульманского права, муфтиями, хранителями шариата, преподавателями духовных школ.
Многие, кто, взыскуя знаний, приходил из различных городов Туркестана и прозябал десяток лет в медресе, становились в конце концов имамами в мечети какой-либо подходящей махалли. Все эти ученики разных возрастов, что трудятся в поте лица и не решаются вскинуть голову в тиши, думают обрести честь и достоинство «на сем и на том» свете. Все они думают стать неким сильным «предводителем» для «простого» люда.
Жизнь, кипящая счастьем и богатством, — остается для них мечтой.
Лишь осенний ветер заносчив. Он безумец. Он живет настоящим моментом. Его счастье — это осыпавшаяся желтая листва плакучих ив, тополей и платанов. Он принимает палый лист за золотые монеты. Он катает их, играя. Сгребает то в один, то в другой угол медресе, пытается припрятать. Никому не доверяет. Вновь и вновь взметает, раскружив, весь мусор во дворе. А на портале медресе разгуливает, воркуя, стайка горлинок. Они постоянно живут здесь над головами людей, всего-то им нужно горстку дарового зерна из заготовленных припасов.
Спросите у них самих.
Когда бы горлинки обрели речь, они бы сказали: «Мы поем бескорыстно для людей, мы им доставляем удовольствие своим пением».
Суфи, возгласив азан рыдающим, безысходным, как остаток своей жизни, голосом, призвал к тишине присутствующих в медресе. Протяжная эта мелодия тяжкой грустью вливалась в сердца слушающих.
С окончанием азана люди по одному, по двое потянулись в молельню, разместились рядами.
Несколько раз простерлись ниц, преклонили колени, сели. Вставши, отвесили поклон. Была прочтена фатыха. Один из пареньков старушечьим печальным голоском возгласил нараспев тексты из корана. Вновь прочли фатыху. Вслед за фатыхой мулла-наставник призвал вновь воздеть руки — для молитвы-благопожелания. Было испрошено у всевышнего исцеленье для некоего богатея, долгое время страждущего пеллагрой, — и напоследок имам, поднявшись к алтарю, начал хутбу — пятничную проповедь.
По завершении хутбы он обратился с речью к воспитанникам, заполнявшим молельню:
— Чада мои, дети народа моего!
В божьем слове сказано, что цари есть тень божья на земле. Любое предписание царя есть закон. Хотя наш светлейший царь и является иноверцем, наша обязанность — верой и правдой служить его величеству, жить в мире я покое, сохраняя порядок, и во время каждого из пяти ежедневных намазов творить молитву о здравии его высочайшей особы.
Достаток всякого человека — от всевышнего. Посему следует уважать людей состоятельных и, поскольку от них вкушаем хлеб-соль, надлежит воздавать им за это по правилу: кланяйся сорок дней тому, чьим хлебом питался хотя бы день: надлежит неуклонно следовать приказам их и повелениям, чтобы удовлетворить первоначально — бога, во-вторых — царское величество, в-третьих — наставников, подобных нам.
Очень правильно сказано вероучителями: как из маша не получится плов, так не будет правителем куча рабов. Вам хорошо и премного известно, как в кишлаке Мингтепа объявился некий вор и нечестивец и стал притязать на звание ишана. Собрав вокруг себя толпу босоногих приверженцев, соблазняя их чужеземной ересью и творя бесовские наваждения, которые нарек чудом, он поднял мятеж. И был изобличен прозорливым оком белого царя. Каковы же были последствия, дети мои? И то сказать, он, господин белый царь, пощадил своих подданных. Ведь было в полной его власти и в доброй его воле открыть огонь из пушек по всей Ферганской юдоли, всех нас поголовно стереть с лица земли. Однако их величество не поддался необузданному гневу, удовлетворяясь одним лишь кишлаком Мингтепа, разгромленным из пушек, и несколькими сотнями немытых рож, преданных истребленью.
Скажите-ка, чада мои, разве же это не милосердие к таким подданным, как мы? И еще следует быть благодарными за то, что охранительным заслоном над нами предстали несколько сердобольных богачей, хлопкопромышленников и заводчиков. Это их прощеньями мы остались невредимы.
А посему — не забудемте же ни на мгновенье о добросовестной службе им и господину белому царю.
Вы, чада мои, станете поводырями народа, обратитесь же и вы с увещеванием к сей грешной черни, дабы исполнился ваш долг. Омин… — сказал имам и закончил речь длинным-предлинным благословением. Воспитанники неторопливо потянулись из молельни и разошлись по кельям.
Эта речь приходится на второй месяц мятежа Дукчи-ишана, поднятого против правительства Николая, и была произнесена после того, как карательные отряды царя восстановили «порядок» среди народа.