— Я сказал, молчи!
— Он сказал! Хо-хо! Слушайте, мусульмане!
— Сейчас как заеду палкой!.. Ты не поганый, ты хуже: самое что ни есть нечистое отродье! От твоего намаза на небе три раза отплевываются! У-у, нечистый!
— Я нечистый, ладно, а ты всякого нечистого грязней: предатель! Товарища продать хотел!
— Тебя продавать — никто не купит!
— Погоди, я еще с тобой не рассчитался!
— Ну-у?.. Чего ж ты ждешь?
— Рассчитаюсь еще, времени хватит.
— Трус!
— А ну, скажи еще раз!
— Еще десять раз скажу: трус! Трус! Ну, что ты сделаешь?
— Сейчас увидишь, что я сделаю! Гад! Хотел с мясом удрать, а меня на расправу оставить! Еще говорит — я нечистый!
— Конечно!.. Мне… мне пророк во сне велел так поступить, чтобы от твоей беды отвязаться…
— Ну-у? Сам пророк? Во сне? Это он спал или ты спал? Что ж ты его получше не расспросил? Гляди, как оплошал! Думал, мясо тащишь, уже небось подсчитал, за сколько его продать, а глядишь — в мешке-то я! Ха-ха-ха!
— Молчи, говорю!
— Хо-хо-хо! Говядина заговорила… Ха-ха-ха… от испуга аж язык изо рта вывалился…
Аман, весь кипя, замахнулся на меня палкой, я отскочил и продолжал над ним издеваться:
— А ты небось в мечтах уже расторговался и разоделся, как байский сын, а? Ну-ка, расскажи, чего ты накупил?
Видно, я попал наконец в самое больное место.
— Ах ты… — сказал он, захлебнувшись яростью, и снова кинулся на меня с палкой, но я опять отскочил. Глаза у него так вылезли из глазниц, что казалось, вот-вот и совсем вывалятся. — Тебе что, оборванец! — закричал он, наконец обретя дар речи. — Ты в чем хочешь домой вернешься! А мне людей стыдно! Что люди скажут — ходи-ил, рабо-отал, только на лохмотья и заработал! У-у, за что меня аллах наказал, что я с тобой встретился! Заработал бы себе честно деньги, купил бы халат, шапку с лисьим мехом… Да если б не ты, я бы уже барана имел, а у кого баран — со временем лошадь будет, у кого лошадь — может верблюда купить…
Он так искренне убивался, что одно удовольствие было смотреть.
— Ах ты, бедненький! — сказал я. — Бедняжка! Ограбили тебя! Разорили! Ну ничего, ты не огорчайся. Поступишь учеником к канатоходцу, он тебе бархатные штаны сошьет. А то к кочегару наймись, у огня ни халата, пи шапки не надо… А что касается барана…
Аман заревел, как бык, и погнался за мной, но я увернулся, остановился поодаль и продолжал:
— Ты послушай, Аманджан: что касается барана, кобылы, верблюда, зачем они тебе? На них корму не напасешься! Да еще сарай им построй. Ты лучше по базарным дням на скотный базар ходи. Во-о! Представь, что это твой хлев, а весь скот твой собственный. А если мало покажется, еще и цирк есть! Знаешь цирк Юпатова? На билет у тебя, конечно, не найдется, но ты в щелку посмотри… Если мало верблюда, считай, что слон тоже твой! Только сторожа берегись, сам знаешь, какая плетка…
Аман так и приплясывал на месте, выбирая момент, как бы на меня броситься поверней. Он был сильнее меня и тяжелей, зато я — легче на ногу. Я-то знал, что ему меня не догнать. Но он вдруг сник, словно из него выпустили воздух, опустил руку с палкой и сказал, сплюнув:
— Лучше иметь вымя дохлой коровы, чем такого товарища. Хоть мыловар бы деньги заплатил… Катись к черту! Лишь бы мне и на том свете твою противную рожу не увидеть… — Он повернулся и пошел назад по дороге.
Хо, куда это он пойдет? Вернется обратно? Его поймают люди бая, у которого мы корову зарезали, сдадут полицейскому, и пройдет у него вся жизнь в Сибири. Нет, побродит, как собака, и опять пойдет той же дорогой… Я крикнул ему вслед:
— Э, мулла Аманбай, не будет ли у вас письмеца вашим дружкам — чабанам или коноводам? Или вы с баями водитесь? Кому привет передать — Арифходже-ишану? Или Махсудхану-думе? Или Гулямхану-кази? Эй, мулла Аманбай!
Но он продолжал идти, ссутулившись, не оборачиваясь, не отвечая ни слова. По правде говоря, моя злость на него уже прошла, мне жалко стало, что он уходит. Опять оставаться одному на дороге! Как теперь идти? И куда?..
Нет, в самом деле, куда? Я издевался над Аманом, но теперь слова его показались мне не лишенными смысла: как же это, правда, после стольких недель отсутствия, вернуться домой в нищенских лохмотьях?
Мать, со своим вдовьим хозяйством, и так намучилась за это время, а тут ей на голову свалится еще один едок без единого мири в поясном платке! Да и ждут ли меня еще? А с другой стороны, мы ведь с Аманом решили идти в Ташкент. Действительно, здесь нам больше ни заработать, ни прокормиться, слух о наших похождениях, наверно, уже по всей округе прошел! Ни в Ишанбазар, ни в Кок-Терак, ни в другие близкие места мне и показываться нельзя. Только и дорога что в город, в Ташкент.
К тому же одно я знал твердо, да и вам уже говорил: у кого душа с воробья и силенки те же, тому нет ничего лучше, чем затеряться в толпе. А где найдешь настоящую толпу? Не в кишлаке же? Там ты на виду, как муха в похлебке, а в городе человека найти не легче, чем блоху в овчине.
Город…
Я брел по дороге и думал о городе. Купцы, полицейские, нищие. Видели вы реку после того, как в нее сель сошел? Мутно-желтый поток несется как оголтелый и чего только с собой не тащит! Закрутит меня этот поток, как щепку. Может, и не утону — щепки не тонут, — только уж больно противно плыть в такой мутной воде. Нет, оказывается, вовсе не люблю я город! Весь он такой вонючий, точно котелок наркомана. Опять те же немытые, расплывающиеся от жира физиономии байских сынков, что с аршинами в руках лениво караулят покупателя в своих лавках: те же длинные-предлинные торговые ряды, утопающие в жаре и душной пыли: перекупщики с вороватыми глазами, бегающими, словно у кота, который спер бараний курдюк: нищие, тощие, как тень хромого аиста, — они бредут и в одиночку и гурьбой…
Нет, не люблю я город. Говорят, сын одного казаха, пройдясь с отцом по галантерейному ряду, спросил:
— Ата, а что делают эти люди?
— Э, сынок, в базарный день они обманывают народ, а в будни — друг друга…
Но что делать? Небо далеко, земля тверда, а тут еще и холода на носу, зима подойдет, волоча свой меч. А ведь я не тандыр какой-нибудь на заброшенном дворе, чтобы зевать зимой и летом, рта не закрывая. Это только курице хватает проса да воды в луже. Человеку много чего надо… Я вдруг заметил, что дорога, прежде, в знойные дни, обжи гавшая пятки, стала прохладнее, и пыль уплотнилась, не поднимается от каждого шага или дуновения ветерка, и вода в арыках прозрачная, как стекло. Скоро ночи совсем похолодают, роса превратится по утрам в иней, а края арыков обрастут тонким слоем зимнего «сала».
Я иду и думаю — о себе, о матери, о сестренках. Всем нам плохо живется, а по чьей вине? Да, по чьей? Не по моей ли? Я-то почему стал таким никудышным парнем? Мне бы пойти куда-нибудь в ученики или хоть мальчиком на побегушках, а я вместо того шляюсь по дорогам без толку. Только ноги мои, две мои босые, почерневшие ноги знай двигаются себе, как падающие бревна на водяной рисорушке: одна — другая, одна — другая… И ничего не меняется, ничего нового вокруг — дорога, безлюдье, тишина…
Э, не колокольчики ли это каравана вдали? Прислушаемся… Так и есть. Поистине, нет на свете лучшей музыки для одинокого путника, чем этот мелодичный перезвон! Сперва дальний, замирающий временами, а потом все ближе, все звонче, но по-прежнему такой нежный, как будто и не верблюды идут, а сами ангелы господин, чтобы показать тебе быструю и легкую дорогу.
А караван — верблюдов пятнадцать — меж тем действительно приближается. Каждые пять связаны одной веревкой, концы веревок держат старик и молодой парень, важно восседающие на ишаках. Верблюды нагружены сеном. Я отошел к обочине, а когда караван оказался совсем близко, вышел навстречу и спросил с поклоном: