Раньше, давным-давно, когда мы жили здесь, я боялся один ходить на кладбище. Но сейчас я не замечал ни жуткой тьмы, окутавшей затаившиеся деревья и кусты, ни мертвящей тишины, ни своего одиночества… Я думал об отце с матерью, вспоминал их, свое счастливое детство и еще и еще раз прощался с ними… Я зажег свечу на могиле отца и на могиле мамы, я очистил обе могилы от колючек, и я долго стоял у святых для меня могил на коленях…
В Хиву я вернулся под утро, напугал своим появлением старую Султанпашу, отдал ей поводья, бросился к себе в комнату и, не раздеваясь, повалился на кошму.
Смерть родного дома была как бы частью смерти родителей, обе потери слились, и я, в мальчишеских горьких мыслях своих, винил во всем Лойко, власти, большевиков, и мне почему-то все вспоминался окровавленный палач там, на площади.
V
Утром меня разбудил Константин Степанович.
— Поздно спишь, смотри, отъезд проворонишь! — Он широко улыбался, веселый был…
— Я поздно лег… В Ургенч ездил… — Ответной улыбки у меня не получилось.
— Мне хозяйка уже сказала. Хорошо сделал, что книги привез… Пригодятся не раз.
Я вышел во двор умыться, и мне не хотелось возвращаться в дом и говорить с Лойко — как будто он сам приложил руку к тому, чтобы мой родной дом сиротливо глядел на мир окнами без стекол…
Наконец я заставил себя вернуться в комнату. Тетушка Султанпаша поставила уже для нас миски с кислым молоком, принесла стопочку лепешек. Я не мог есть…
— Вы отправляетесь в полдень, — рассказывал Константин Степанович. — Доберетесь до Чалыша, потом лодкой вниз, к Аральскому морю, и на пароход… А там на поезд, а там и Москва не за горами! — Он засмеялся и стал пробовать угощение тетушки Султанпаши.
— Да, я тебе принес… потом посмотришь, — он показал на сундук — там лежало что-то завернутое в бумагу. — Со студенческих лет сохранял… В Москве пригодится… — Он грустно покачал головой: —Жил бы сейчас твой отец, сколько радости бы узнал… Сын в Москву едет!
— Жил бы сейчас мой отец, он бы не радовался…
Константин Степанович встревожился:
— Что случилось, Бекджан?
— Я был вчера в Ургенче и видел разоренный дом моего отца!
— Ваш дом? Кто это сделал?
— Кто… Власти. Большевики!
— Бекджан, ты понимаешь, что говоришь? Впрочем… расскажи все сначала — все, что знаешь.
Когда я рассказал, он побелел от гнева. Я решил, что не стоит упоминать о письме дяди, — ведь все подтвердилось…
Лойко был взбешен.
— Невероятно! Ну, от таких «большевиков» мы быстро избавимся! Ты не волнуйся, Бекджан, — дом и имущество тебе вернут, мы все проверим. Все знают: твой отец не был нашим врагом… Но погоди-ка… А дядя твой, — он ведь жил в вашем доме, — ничего не сообщил тебе?
Я промолчал.
— Понимаешь… в Чалыше было несколько похожих случаев… А теперь вот в Ургенче… Ну, ладно, не беспокойся, мы все расследуем и накажем виновных… Все, что случилось, не должно сбивать тебя с прямой дороги, запомни! — Он поднялся, достал часы, поднял крышку. — Пора… Через час жду тебя в комитете комсомола.
После разговора с Лойко на душе у меня полегчало. Конечно, такие, как он, большевики не тронут дом моего отца, врача, лечившего бедняков…
Взгляд мой упал на сверток на сундуке, я вспомнил слова Лойко о подарке и развернул бумагу. Увидел — почти новые студенческая тужурка и брюки. Я обрадовался, скорее надел — пришлось точно впору.
— Вах-вах, до чего красив! — одобрила тетушка Султанпаша, когда я позвал ее полюбоваться на мой новый наряд. — Этот русский… ты для него все равно что сын, я вижу…
— Он друг моего отца и мамы.
— Да будет его дорога гладкой! А скажи, сынок, — Султанпаша заговорила тише, — Ленин, он тоже урус… или наш, правоверный? Может, татарин?
— Русский он, — сдерживая улыбку, объяснил я.
Старушка вздохнула и покачала головой:
— Ну что стоило всевышнему аллаху сотворить Урусов правоверными… Такие хорошие люди…
— А что бы вы сказали, если бы аллах вас превратил в кяфира — иноверца?
— Что ты, что ты! — старушка испуганно замахала руками. — Нет бога, кроме аллаха, и Мухаммед — пророк его! Не дай, всевышний, опозориться на старости лет!..
Стараясь не обидеть тетушку Султанпашу, я удерживал улыбку, но все же рассуждения простоватой старушки немало позабавили меня.
У комитета комсомола меня встретила Гавхар:
— Что ж ты так долго собираешься! А я только что из Чалыша и жду тебя… Пошли скорее…
Я смотрел на нее и не мог глаз отвести — до того была она хороша! И светлое платьице, и белые туфельки, и тюбетейка с белыми цветами, и черная тугая коса на высокой груди, и шаловливые искорки в глазах… Я таял от восторга и глупо молчал, а Гавхар, кажется, рассердилась:
— Ну что, языка лишился, да?
— Ты… я… ты… так и поедешь, в этом платье? — наконец нашелся я.
— Тебе не нравится? Я — не нравлюсь? — Она покраснела от собственной смелости.
— Смотри, украдут тебя по дороге, до Москвы не доедешь!
— Да ведь ты меня будешь сторожить! Кто ж посмеет! — Она рассмеялась, схватила меня за руку: — Побежали, на собрание опаздываем.
В комитете комсомола собрались провожающие — отцы и матери, и друзья, и городские комсомольцы и партийцы.
В Москву отправлялось нас тринадцать человек — тут мы наконец собрались все вместе. Двое из нашей группы были туркмены, и еще была девушка-туркменка, один — каракалпак, остальные — узбеки.
Выступали провожающие, говорил секретарь комитета комсомола, говорила Гавхар, под конец выступил Лойко — ему хлопали больше всех, кто-то плакал, — но я не слышал ничего и глядел только на Гавхар, видел только ее, а все остальное было как бы в тумане, и звуки доносились как бы издали.
Когда собрание закончилось, я пошел проститься с Лойко. Мы обнялись, как отец с сыном.
— Вы — наши первенцы, — сказал он, — с вас — самый большой спрос. Не подкачай! И пиши — сам знаешь, я тебе теперь вместо отца!
Я прижался головой к его груди…
— Спасибо вам за все!
— Счастливого пути тебе, Бекджан!
Во дворе уже стояли арбы, разукрашенные кумачовыми полотнищами. Я увидел своего ночного знакомца, старика сторожа, он провожал высокого молодого парня, а тот поторапливал отъезжающих.
Меня окликнули — я обернулся и увидел тетушку Султанпашу, она стояла у ворот подле большого таза, накрытого материей. Я подошел к ней.
— Вот, возьми на дорогу, путь неблизкий. И там, на арбе, еще мешочек с боорсаками… — Она вытерла слезы. — Ты ведь как сын мне… Да будет гладкой твоя дорога! — Она опустила голову и тихонько стала молиться — просить у аллаха счастья для меня в далеких краях…
Наконец арбы тронулись, и вот уже Хива осталась позади, а путь мы держали к Чалышу, кишлаку моего детства, моей родине и родине Гавхар.
Добрались мы туда к вечеру. Я сразу узнал густые заросли джиды на берегу реки… И будто ничто не переменилось здесь за минувшие годы, все было привычным и родным, будто я только вчера бегал мальчишкой по этим пыльным улицам. Те же низенькие покосившиеся дувалы, те же домишки с плоскими крышами, те же клочки полей… Но над железной крышей дома в центре кишлака поднят был красный флаг. У этого дома мы и остановились.
Нас сразу окружила толпа, Гавхар разговаривала со своими друзьями, я же так и не слез с арбы — я лишь смутно припоминал некоторых стариков, большинство же людей были мне незнакомы, и я чувствовал себя чужим среди них. Меня тоже никто не помнил…
И странное это было ощущение: глинобитные домишки, пыльные улочки, старые могучие чинары, богатые сады за дувалами — все переносило меня в далекий мир детства: но вот люди — люди были другие: на лицах их я видел гордость, в поведении — независимость, в разговорах — смелость… Я хотел бы стать рядом с ними, говорить с ними, как с друзьями — так говорила с нашими сверстниками Гавхар, — но я не узнавал никого и меня не узнавали в родном моем кишлаке, и что-то удерживало меня, я не поднимался с арбы и не подходил к людям.